открывается только любви, которая сильна как смерть, испепеляющая всё чуждое ей[609].
Вера есть одновременно и надежда, горячее упование только на Его милость; «ограничение надежды принадлежит незрелому и фарисейскому образу мыслей гордых своими постами, своими десятинами и продолжительностью молитв своих» [610].
Страдания – мегафон Божий [611], Его посещение, дар участия в страданиях Христовых[612], потому и наши несчастья должны иметь важный, может быть, не здесь постижимый смысл. Но мы не желаем согласиться что так нам суждено[613] и расцениваем скорби как странное приключение[614], как досадное препятствие, с чем жить нельзя, а можно лишь переждать или обойти, перешагнуть, смести с дороги. Пшеничное зерно не хочет умирать[615], предпочитая оставаться при своей жалкой одинокости, цепляясь за убогую малость привычного теплохладного ритуала.
Иногда задумываешься, что останется, лишись мы нашего плотного и густого православного быта, с елками и вербами, пасхами и куличами, панагиями и крестными ходами, акафистами нараспев и молебнами; не убаюкивает ли он, не становится ли самодостаточен в своей авторитетной правильности, лишенной кризисов и потрясений, оттесняя Христа за стены размеренного родного уюта.
«Это что – стоять за правду, ты за правду посиди ! » – цитирует мать И., смолоду знавшая знаменитого священника Д.Д.; он проводил в храме беседы, задавал прихожанам неожиданные тесты, например тему «встреча с Богом», и один человек оказался только что из лагеря; в советское время там иконой и святыней служила пуговица с нацарапанным на ней крестом, знамением Христовым. Там этот бывший демонстрант и борец за права понял, почему всякий мятеж имеет результат, противоположный поставленной цели и заканчивается нравственным поражением: слепая самонадеянная тварь не может диктовать Творцу свои понятия добра и зла, всегда ошибочные из-за земной ограниченности. В терпении же спасается душа[616], потому что вверяет себя Богу: терпение есть приятие участи с доверием Ему; а промыслительная забота Божия любыми средствами достигает предназначенного к нашей пользе[617] .
Инокиня А., изгнанная из монастыря по вздорному навету, плетясь к автобусу с тяжелым грузом малоценных, но необходимых вещей и книг, конечно изнемогала от горечи, терзалась от несправедливости и одиночества, совсем безысходного в тот холодный весенний вечер на пустынной дороге, но сквозь жгучие слезы пробивалась житейская уверенность: обителей много, здоровая, всё умею, пою, нет проблем, устроюсь. «Не тут-то было; год почти слонялась: где нравится – постриженных не берут, а где берут – мне ну никак не нравится… Господь проучил: вспомнила как ворчала, роптала, воображала о себе; что имеем не храним, а осталась без пристанища – узнала страх Божий», – усмехается она.
Иоанн Златоуст выводит страх Божий из благоговейной и трепетной мысли о вездеприсутствии Бога. Страх Божий, конечно, не животный ужас пред наказанием, по образу тирании, но все-таки, порожденный изумлением, опытом человеческой беспомощности, зависимости и тревоги, помогает от лени и спячки, сытости и скуки. Господь, да, милосерд и сострадателен[618], но я-то, я?.. мой свет – тьма[619], моя душа – сорный репейник, колючий терновник[620], вдруг Он объявит: не знаю тебя, отойди[621]; выбросит вон, как обуявшую соль[622], срубит как ветвь, не приносящую плода[623]? сказано же:
Страх Божий – живительное, отрезвляющее и ободряющее осознание: всё в Его руках, всё дает нам Он: и усилие, и действие, вплоть до стремления к Нему; некуда рваться и бежать, нечего завоевывать, мы ничего не можем взять, а только Он может дать[625]. Наше дело поминутно обращаться к Нему за помощью: называется
Со страхом и трепетом
О, взять бы все – и всем и по всему
или сосной, макнув ее в Везувий,
по небесам, как кто-то говорил, -
писать, писать единственное слово,
писать, рыдая, слово: Помоги!
Если судить по изобилию выпускаемых книг, посвященных умному деланию, молитвенников у нас несказанное множество, хотя в куда лучшие времена преподобные с большим личным опытом, Симеон Новый Богослов и Григорий Синаит, а на Руси Нил Сорский и Паисий Величковский, сетовали о весьма малом числе искателей этого подвига. Сейчас в любой церковной лавке покупаешь четки, руководство как научиться молитве – и вперед; в монастырь приходишь вооруженный убеждением: нет иного смысла в монашестве, кроме
На первых порах ожидает ряд разочарований; Е. пороптала полгода и ушла со словами: что за монастырь, молиться не дают, я в миру меньше работала! Но, например, в обителях Пахомия Великого первые три года послушнику предписывались исключительно утомительные физические занятия: пока тело живо, естество нуждается в труде[629]. Да и в наших переживших советскую власть монастырях держали тот же порядок, чтоб с соленым потом вышло самомнение, чистоплюйство и прочая, по выражению святителя Игнатия, гордая дурь, и пришло мало-мальское смирение, навык идти наперекор собственным пожеланиям и привычкам. Церковь осудила мессалиан и евхитов, отстаивавших право некоей монастырской элиты только молиться, в то время как остальные члены братства вкалывают ради удовлетворения общих материальных потребностей; всегда присутствует контингент, использующий молитву для извинения своей лени и гордыни[630].
Н. когда-то повезло