Источником корысти становится даже дарованная Богом вера, используемая как повод к превозношению, отмычка ко всем тайнам, универсальное правило и пропуск на небеса; православие превращается в потребительский товар, долженствующий удовлетворять религиозные нужды, служить защитным покрывалом, лекарством, задешево снабжать ощущением собственной праведности[542].

Тенденция захватить и применить в личных целях порой посягает на самое святое и тайное: общение с Непознаваемым; в 80-е годы один подвижник, получив первый мистический опыт[543], счел его собственным достоянием, доступным управлению, и прибегал к разнообразным манипуляциям, усиливаясь удержать неизъяснимую сладость экстатических высот: не спал, добиваясь остроты восприятия, взвинчивая и нагружая нервы, ничего не ел кроме кефира, облегчая дебелость плоти, на вопрос «что читаешь» с выражением отвечал «Иисусову молитву». И неправда, книги читал, к сожалению, лишние, изучал индуистскую и буддистскую практику дыхания; потом стал применять наркотики, вошел в соответствующий круг знакомств и покатился до ужасного конца. В те же годы другой мистик, не пожелавший в аскетических трудах и делании заповедей терпеливо ожидать наития благодати[544], ушел из Церкви к пятидесятникам-харизматикам добывать легкий хлеб сомнительного происхождения.

Да не подумает кто-либо, предостерегает преподобный Нил, что без труда и легко достигается преуспеяние в нестяжательности; нужна не вынужденная, а добровольная решимость довольствоваться малым, отказавшись от всех завлекательных приманок, пустых забот, наслаждений, сложив с себя многосложные путы житейских уз. Исполнение обета нищеты не требует отказа от материальных вещей, напротив, уклоняясь от необходимого, чего Господь никогда не лишает, рискуем впасть в кичливость мнимого любомудрия[545].

Но если оставить болезнь без внимания, считая маловажной, она, закравшись в сердце, бывает гибельнее всех[546]; ужасающий факт: после реформы 1861 года многие русские афониты – до двадцати человек из одного монастыря! – соблазнившись земельными наделами, возвратились в свои деревни и пахали как простые мужики[547]. Не напоминает ли (пример святителя Григория Нисского) обезьяну, наряженную балериной; в маске танцовщицы она производит подходящие телодвижения, но как только кидают на сцену орехи, бросается к пище, содрав с себя человеческие доспехи.

Неспокойный иеромонах Д., взятый из обители на приход, купив дом с садом-огородом, умиротворяется и на глазах оживает, вдохновленный мощным стимулом под названием частная собственность; она покоряет, тянет, завлекает; «еду мимо освещенных окон, таких теплых и уютных с виду, и щемит сердце: этого у меня не будет никогда» – признается матушка Н.

В чине пострига, предваряя обеты и как бы указывая на принцип их исполнения, следует вопрос отрицаеши ли ся мира; ответить на него легко и просто, ведь с момента крещения или обращения мы сбегаем из мира в храм, под надежную защиту божественных чудес, и здесь, среди своих, обласканных Небом за благочестие, всё сильнее презираем и поносим этот самый мир, откуда вышли, чуждый, грешный и прелюбодейный, хоть бы он сгорел совсем вместе с сонмищами непокорных истине и потому больных, голодных, несчастных, обреченных геенне.

Но вот Исаак Сирин предлагает прежде осмыслить понятие; мир есть имя собирательное, обнимающее собою страсти: желание богатства, телесное наслаждение, желание чести, желание начальства, желание власти, желание славы, желание нравиться, страх за тело[548]. Кто посмеет утверждать, что мир в нем умер? Роскошь монастырского убранства в виде дубовых гарнитуров, необъятных кожаных диванов, натуральных ковров, мраморных лестниц обыкновенно оправдывают тем что не прилагают сердца[549], но тогда зачем? приличие, престиж, удобство – категории для нас не подходящие.

Далее, телесное наслаждение компенсируется блаженством чрева; монастырская трапеза славится непревзойденным искусством обойти любые ограничения устава, чтобы утешиться едой, приготовленной даже без масла; монах вообще способен извлечь столько удовольствия из куска ржаного хлеба с солью, что и не снилось самому изобретательному гурману с его устрицами и, как их там, лобстерами. Често(власто)любие выявляется ропотом: ведь «если б я был (а) настоятелем, таких безобразий нипочем не допустил (а) бы».

А страх за тело! монастыри изводят немереные средства на платные клиники, врачей, приборы и лекарства: стыдно и недостойно инока руководствоваться пошлейшим американским заклинанием «береги себя», популярным теперь и у нас, однако, усомнившись в надеждах на медицину, рискуешь прослыть бесчеловечным еретиком. Хотя, например, далеко не молодая мать Л., лет тридцать назад отказавшись от всяких лечений, болеет не чаще, а реже прочих, при первом чихе горстями принимающих таблетки.

Угроза серьезной болезни вызывает дикую панику; подобно язычникам мы никак не уразумеем, что «дни нашей жизни сочтены не нами»( Шекспир). «Одна монахиня мне написала, что страдает и если не сделает операции, то умрет; я отвечаю ей: имей веру, возложи всё на Бога, предпочти смерть; она присылает мне ответ, что болезнь повернула вспять»[550]. Признак духовного преуспеяния – малоуважительность страха смертного, а всякому живущему нечисто вожделенна жизнь временная[551]. Элементарное пренебрежение земной суетою[552] тоже проверки не выдерживает: помнится, один молитвеннейший, на вид духовнейший игумен совершенно потерял лицо, всего-навсего опаздывая на поезд.

Утратило свою привлекательность вожделенное для христиан странничество, не буквальное, как образ жизни, но как образ мышления и поведения: всякая чужая страна их отечество, и каждое отечество для них чужое, писал святой Иустин Философ. Странник нищ, весел и всегда готов отправиться в путь: бедняку собраться – только подпоясаться, говорит пословица; странник свободнее всех; у него ничего нет, он не боится ничего потерять и значит его не за что подцепить. Древние святые вели такую жизнь, бездомную, бесприютную, скитальческую, не имели ни крова, ни закрома, ни ложа, ни трапезы, ничего кроме тела[553].

Монахи бежали в пустыню; в пустыне возрастал Иоанн Креститель; в пустыню Дух вёл Спасителя для испытания и укрепления; Моисей в пустыне беседовал с Богом, а пророк Илия в пустыне же узнал Господа в гласе хлада тонка[554]. Пустыня символ вольного пространства, бескрайней, безлюдной и безвещной дали, открытой до горизонта, в ней действуют иные законы, нет места обыденности и дешевым соблазнам, но она таит в себе риск и вызов: приходится остаться наедине с собственной удобопреклонной ко греху природой, с тонкой силой тьмы, пребывающей в сердце, с прежними нравами и помыслами, которые повлекут и закружат именно в том, от чего бежишь и отрекаешься[555] .

Не обязательно для монаха пребывать вне людей и мира, важно уйти в пустыню безстрастия[556] отвергнувшись себя[557]. Отречение половинчато и несовершенно[558], если не простирается до главных имений, сокрытых в нашем многочисленном, многоликом я, всегда желающем вопреки Евангелию пыжиться и утверждаться. Стяжанием является всё что имеет общение с душой, а всё, что имеет общение с душой, пойдет в будущий век[559]. Протиснется ли в игольные уши[560] верблюжий горб наших убеждений и заблуждений, если и в веке сем он клонит нас к земле, лишая маневренности и свободы.

Как часто мы сами стоим у себя на пути со своими достоинствами, знаниями, воспоминаниями, любимыми друзьями, фильмами и книгами, ворохом пристрастий и неприязней, на нихже стоим и утверждаемся; замечено: некоторые, например, бывшие учительницы, как правило, к монашеству непригодны, у них слишком большое имение: интеллигентство, добрые дела, репутация и как следствие – непроницаемое самоуважение.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату