тобой, не знаю, может, я пустая, может, я ничтожество, ну и что? Наверно, ты был прав, когда говорил, что я думаю только о себе. Но я знаю, что по крайней мере у нас есть что-то общее с Мэрионом: он не трус и не сноб, как ты, я даже не знаю, что он во мне находит, но это и не ново, потому что я никогда не понимала, что люди находят во мне, но хочешь знать, какой глупый спор у нас идет с Мэрионом? Я прошу его сделать меня девицей по вызову, а он отвечает „нет“, говорит, что хочет на мне жениться и вот тогда я смогу стать девицей по вызову. Наверно, он хочет стать чемпионом среди сутенеров. Вроде Дона Биды или кого-то в этом роде. Выйти за него замуж невозможно — он это в шутку говорит, да я и не хочу выходить замуж, меня тошнит от самой идеи, а Мэрион устраивает спектакль, умоляя меня выйти за него, это правда, Чарли, и когда я спрашиваю, зачем ему это нужно, он говорит, что хочет, чтобы я вступила в кофе-клуб его матери (это так пишется?) или что-то в этом роде, и он требует, чтоб мы все время были пьяными или накачивались „чаю“, хотя, откровенно говоря, я против этого не возражаю. Правда, иногда от „чая“ на меня нападает такой страх, что я готова перелезть через стену или, может, умереть от инфаркта. И Мэрион ругает меня. Я думаю, где-то когда-то ты, должно быть, обидел его. Все это как-то нелепо. Не знаю, к чему мы идем, и это жутко, я не хочу причинять тебе боль, сказав, что Мэрион настоял, чтоб мы пошли к Зенлии и Дону Биде, но ты, наверное, уже слышал об этом, и я могла бы рассказать тебе, что еще он делает, но это не имеет значения, я думаю о нем так плохо, что пишу как о незнакомом человеке, и я поступила совсем уж плохо, рассказывая ему о тебе, как рассказывала тебе про Колли, то есть очень критически, и мне всякий раз становится стыдно, а дело в том, что я стерва и я так и не выросла, и ты был прав, называя меня стервой, и я хочу чтобы ты этому поверил, потому, Чарли, что ты такой несчастный человек и это несправедливо, сама не знаю, почему я говорю, что это несправедливо, но мне просто хотелось бы, чтобы у тебя появился просвет, немного счастья, хотя только гений мог бы сказать, что такое для тебя счастье, но мне, наверно, надо признаться, что я такая же порочная, как и ты, и что я обнаружила, что не любила тебя так, как хотела, и я хочу извиниться за то, что плохо говорила о тебе. Как я могла так поступить? Чарли, ты заслуживаешь чего-то хорошего. Это несправедливо».
Чернильная клякса, перечеркнутое начало нового абзаца, а затем она, видимо, решила кончить письмо и поставила подпись. Глядя на вычеркнутые слова, кляксу и подпись, я подумал, сколько же времени она сидела над этим письмом и хотела что-то добавить, как если бы не могла вспомнить, что побудило ее написать его, и пьяный мозг, должно быть, перебирал мерзости ее жизни, пока она не решила ни на что больше не обращать внимания, поставила подпись, заклеила конверт и отослала.
Глава 24
Прочитав письмо, я отправился навестить Илену и Мэриона, но она стеснялась меня, а Мэрион держался неприступно, так что я вынужден был уйти. Я выбрал неподходящий вечер, так как сам был в необычайно подавленном состоянии, и, помню, когда я через полчаса неуклюжих попыток разжечь потухающий разговор распрощался с ними, Илена на минуту остановилась возле меня в коридоре.
— Я тебе больше не нравлюсь, — сказала она.
— Пожалуй, не нравишься, — буркнул я и закрыл перед ее носом дверь.
Мне стало немного легче, потому что я причинил ей боль, а потом подавленное состояние вернулось с удвоенной силой, и я лежал в моей меблированной комнате и не чувствовал ничего. Чтение письма словно придавило меня, а когда я увидел ее с Мэрионом, мне стало еще хуже. Я считал, что знаю все о дне, но мне предстояло снова все познать, как познаешь всякий раз в жизни, что не существует установившегося дна, и как бы скверно тебе ни было, всегда может стать еще хуже. И я погружался в депрессию все глубже и глубже, пока память о вчерашнем дне не стала ностальгией по сравнению с тем, что я чувствовал сегодня, энергия начала покидать меня, и я проснулся утром более усталым, чем когда ложился спать. В те дни я изматывал себя. Я начал писать и покрывал страницы вязью и рыбьими крючками выученной в приюте прописи и, чтобы отомстить Лулу — а ничего нет хуже, если писатель из трусости занимается местью, — исписывал длинные неразборчивые страницы, пытаясь уничтожить ее, и весь катехизм, который заложила в мою голову добрая сестра Роза, пришел на помощь, чтобы изничтожить всех, кого я знал в Дезер-д'Ор, так что я не только ненавидел Лулу и ненавидел Айтела, и Мэриона, и Илену, но и презирал себя. Я никогда не питал такой жалости к себе и никогда не был так себе противен, а самое худшее — я был уверен, что никогда ничего хорошего не напишу и что у меня нет таланта, и у меня нет девушки, и я сомневался, будет ли у меня когда-либо девушка, и в общем и целом был не храбрее восьмилетнего мальчишки, оказавшегося на дне заброшенной шахты. Я думал, что буду так себя чувствовать всегда, но под конец что-то произошло, и моя болезнь прошла, и я вылез из дыры, в которую себя загнал. Я стал старше и других причин на самом деле не знал.
Однажды, вернувшись с работы, я обнаружил в своей комнате двух мужчин. Они были в летних костюмах из какого-то светло-серого материала, и каждый держал на коленях шляпу, темно-коричневую летнюю соломенную шляпу с тропической лентой по тулье. Айтел достаточно хорошо описал их — они действительно выглядели как американские гвардейцы и футболисты, но если мы решим пользоваться этим образом, то должен сказать, что разница между гвардейцем и футболистом была. Футболист был очень высокий, длинноногий и тощий, из тех, кому доставляет удовольствие подличать, — прототип мерзавца из описания Доротеи. Я понял, взглянув на него, что, если ситуация выйдет из-под контроля, надеяться мне не на что. Он сможет пустить в ход руки — по крайней мере, не хуже меня, — и это будет только начало. Он явно был из тех, кто не любит проигрывать и знает разные приемы боя. Прежде чем мы расстанемся, я узнаю все о его локтях и коленях и о том, как он умеет врезать ребром ладони по моим почкам, по моей шее и, конечно, по другим местам. Судя по его виду, он в своей жизни перекроил внешность не одного человека.
Гвардеец был ниже ростом и поплотнее, и лицо у него было дружелюбное. Это был борец. Он был из тех, кто улыбнется печальной скромной улыбкой, ввяжется в драку в баре и отбросит ближайшего человека через всю комнату. При всем при этом оба выглядели неглупыми, как хорошие спортсмены, обладающие практическим умом.
— Привет, — сказал я, — давно вы тут сидите?
И тут же понял, что дело будет худо, потому что я, как всегда, пришел усталый и хотя старался, чтобы голос звучал ровно, не сумел выдержать интонацию. Помню, я подумал, как по-разному сложился бы наш разговор, если бы они пришли говорить со мной не в дешевую меблированную комнату, а в современный дом, в котором я раньше жил, со встроенным баром и большим зеркалом во всю стену, в котором они видели свое отражение. Тот, что был похож на футболиста, держал в руке вырезку из газеты.
— Ваша фамилия О'Шонесси или Макшонесси? — спросил он, глядя на меня. У него была странная манера смотреть на человека. Он смотрел не в глаза, а на мою переносицу, и этому трюку надо было научиться, потому что я почувствовал себя еще хуже.
— Правильно первое.
— Морская пехота или авиация?
— Авиация.
Тот, что выглядел гвардейцем, продолжал с улыбкой смотреть на меня.
— Почему вы выставляете себя капитаном морской пехоты? — спросил футболист.
— Я никогда этого не делал.
— Вы что, хотите сказать, что эта статья врет?
— Ну, знаешь, Мак, — сказал я, — ни одна газета никогда не допускает ошибок.
Он что-то буркнул и передал вырезку гвардейцу. Гвардеец заговорил с акцентом южанина.
— Слушайте, почему вы пишете свою фамилию так странно, через «е»? — спросил он.
— Об этом надо спросить моего папашу.
— Он был каторжником, да?
— Мой отец выступал в разных качествах, — сказал я.
— Да, — сказал футболист, — он был каторжником.