отдыхающих может оказаться для вас губительным. С другой стороны, если вы не выносите одиночества, за долгую зиму сосуд вашей души может переполниться ужасом. На Мартас-Виньярде, меньше чем в пятидесяти милях к югу и западу, вырастали и разрушались горы, этот остров видел наступление и спад океанов, жизнь и смерть великих лесов и болот. По Мартас-Виньярду бродили динозавры, и их кости спрессовались в геологический слой. Ледники приходили и уходили, то буксируя остров к северу, то отталкивая его обратно на юг, точно баржу. Некоторые ископаемые с Мартас-Виньярда имеют возраст в миллион веков. Северную же оконечность Кейп-Кода, где стоял мой дом, ту землю, на которой я жил, — длинный спиралевидный отросток на самом конце мыса, покрытый дюнами и кустарником, — ветер и море создали лишь за последние десять тысяч лет. По геологическим меркам это не больше одной ночи.
Наверное, поэтому Провинстаун так прекрасен. Зачатые ночью (ибо можно поклясться, что они выросли во мраке одной-единственной бури), на рассвете его песчаные отмели влажно блестят с девственной непорочностью края, впервые подставляющего себя солнцу. Десятилетие за десятилетием художники приезжают писать свет Провинстауна и сравнивают эту местность с венецианскими лагунами и голландскими болотами, но потом лето кончается, большинство художников уезжает, и город открывает глазам длинное несвежее исподнее новоанглийской зимы, тусклой и серой, под стать моему настроению. Тогда вспоминаешь, что краю этому всего десять тысяч лет и у здешних привидений нет корней. Это не Мартас- Виньярд — здесь не найти ископаемых останков, которые привязали бы духов к себе, и потому наши бесприютные призраки, кренясь, проносятся с ветром по двум центральным улицам городка, что огибают залив вместе, как две идущие в церковь старые девы.
Если по этому можно судить, как работал мой мозг на двадцать четвертый день, становится очевидным, что меня одолевала тяга к самоанализу и саморазрушению, тоска, питаемая и прошлым, и настоящим. Двадцать четыре дня без жены, которая внушает тебе любовь, ненависть и определенно страх, — и ты с гарантией прирастешь к ней самым комлем своей души. Как ненавидел я вкус сигарет теперь, когда закурил снова!
Кажется, в тот день я прошел весь город насквозь и вернулся обратно к своему дому — к ее дому, потому что мы купили этот дом па деньги Пэтти Ларейн. Я прошагал три мили по Коммершл-стрит и возвращался уже почти в сумерках, но я не помню, с кем говорил по пути и кто — много их было или мало — проезжал мимо в машине и предлагал меня подбросить. Помню только, что добрел до самой окраины городка, до пляжа за последним домом — места высадки первых английских колонистов. Да, они высадились не в Плимуте, а здесь.
Я часто размышляю об этом событии. Переплыв Атлантику, колонисты увидели на горизонте землю, и этой землей были скалы Кейп-Кода. У берега, обращенного к океану, волны иногда достигают десятнметровой высоты. В безветренные дни там еще опаснее: неумолимые течения могут увлечь судно на мель, и оно завязнет в песке. Кейп-Код грозен именно зыбучими песками, а не прибрежными скалами. С каким, наверное, страхом вслушивались мореплаватели в далекий вечный шум прибоя. Кто отважился бы подойти к этому берегу на тех кораблях, что были у них? Они повернули на юг, но белая полоса суши оставалась безжалостной — ни намека на бухту. Только длинная ровная отмель. Тогда они пошли на север и через день увидели, как берег заворачивает к западу, а потом и вовсе к югу. Что за шутки шутила с ними земля? Три четверти пути от самой северной точки им пришлось проплыть па восток. Что это — гигантская раковина? Они обогнули мыс и бросили якорь в спокойных водах. Здесь обнаружилась естественная гавань, защищенная со всех сторон, точно ушной канал. Люди спустили шлюпки и на веслах пошли к берегу. На месте их высадки есть памятная табличка. Она находится в начале волнолома, который теперь защищает от разрушительного действия океана последние низины на окраине нашего города. Тут и кончается дорога — место высадки первых колонистов совпадает с самой дальней точкой полуострова Кейп-Код, до которой может добраться турист. И лишь спустя несколько недель, переждав суровую непогоду и убедившись, что в этом песчаном краю мало дичи и годных под запашку полей, путешественники пересекли залив и высадились в Плимутской бухте.
Однако именно здесь они впервые ступили на сушу, в полной мере испытав тот трепетный восторг, каким сопровождается открытие новой земли. Она и впрямь была новой — ей не исполнилось и десяти тысяч лет. Песчаная коса. Сколько же индейских духов, должно быть, завывало в их лагере в первые ночи!
Я думаю об этих колонистах всякий раз, когда прихожу на изумрудно-зеленые луга в конце города. Дальше тянутся прибрежные дюны — они так низки, что вы можете видеть плывущие по горизонту корабли, не видя самого моря. Рулевые мостики рыболовных барок верблюжьими караванами бредут по песку. Если я уже успел выпить, меня разбирает смех, потому что ярдах в пятидесяти от места, где начались Соединенные Штаты, — от памятной таблички — расположен въезд в огромный мотель. Он не безобразнее и, уж конечно, не краше любого другого гигантского мотеля, и единственная дань, отданная колонистам, — это его название, ибо называется он гостиницей. Его автомобильная стоянка может поспорить размерами с футбольным полем. Уважили колонистов!
Как бы я ни напрягал и ни мучил свою память, мне не удается вспомнить о двадцать четвертом дне — точнее, о промежутке с полудня до вечера — ничего другого. Я вышел, пересек город, поразмышлял о геологическом строении наших берегов, вернулся мыслями к первым колонистам и посмеялся над гостиницей «Провинстаунская». Потом я, кажется, побрел домой. Мое унылое лежание на диване стало хроническим. За эти двадцать четыре дня я пролежал много часов, просто пялясь в стену; но что я действительно помню, чего я не могу игнорировать — это моя вечерняя вылазка, когда я сел в свой «порше» и очень медленно, точно боялся задавить ребенка — стоял туман, — поехал по Коммершл-стрит и двигался по ней, пока не достиг «Вдовьей дорожки» [1]. Тут, недалеко от гостиницы «Провинстаунская», есть темный и грязноватый, обшитый сосновыми панелями зал, под которым во время прилива мягко плещется вода, ибо одна из прелестей Провинстауна, не упомянутых мной, состоит в том, что не только мой дом — ее дом! — но и все прочие дома на Коммершл-стрит со стороны океана иногда превращаются в корабли: поднявшаяся вода наполовину затопляет строительные подпорки под ними.
Вчера вода тоже поднялась высоко. Она наступала лениво, точно в тропиках, но я знал, что море холодное. За манящими окнами полутемного зала, в его просторном камине пылал огонь, достойный рождественской открытки, и мой деревянный стул напоминал о скором приходе зимы, поскольку у него была полочка вроде тех, что сотню лет назад использовались в библиотеках, — широкая круглая дубовая крышка, которая откидывалась на шарнирах, позволяя вам сесть, а потом возвращалась на место, дабы служить подставкой для вашего правого локтя и стакана с выпивкой.
«Вдовья дорожка» была словно создана для меня. Долгими осенними вечерами я тешил себя фантазией, будто я — один из современных промышленных магнатов, купивший этот бар ради собственного удовольствия. В большой ресторан, куда можно было пройти из бара, я заглядывал редко, но этот уютный зальчик с деревянными панелями на стенах и барменшей за стойкой был как раз по мне. Наверное, в глубине души я считал, что другим сюда вход заказан. В ноябре поддерживать эту иллюзию ничего не стоило. По будням большинство здешних клиентов — почтенные джентльмены из Брустера, Денниса и Орлинса — в поисках экзотического отдыха пускались в отважное путешествие за тридцать-сорок миль от своего дома, чтобы поужинать в самом Провинстауне. Летнее эхо не влияло на нашу дурную репутацию. Все эти убеленные благородными сединами персонажи — отставные профессора и удалившиеся от дел сотрудники крупных фирм — в баре не задерживались. Они шли прямиком в обеденный зал. Кроме того, им было довольно одного взгляда на мою рабочую куртку, чтобы почувствовать обострение голода. «Нет, милый, — говорили их жены, — выпьем лучше за столиком в ресторане. Мы так изголодались!» — «Изголодалась ты, как же», — бормотал я себе под нос.
В эти двадцать четыре дня бар «Вдовьей дорожки» был моей крепостной башней. Я усаживался у окна, глядел на огонь, следил за тем, как наступает или отступает вода, и после четырех бурбонов, десятка сигарет и дюжины крекеров с сыром (мой обед!) начинал казаться себе по меньшей мере раненым лордом, живущим у моря.
Тоска, жалость к себе и отчаяние компенсируются тем, что благодаря виски воображение начинает работать с утроенной силой. Не важно, что алкоголь его скособочивает, — главное, что оно просыпается. В этой комнате меня бесперебойно снабжала выпивкой покорная девица, у которой я, несомненно, вызывал ужас, хотя ни разу не сказал ничего более провокационного, чем «Еще бурбон, пожалуйста». Но поскольку она работала в баре, я понимал ее страх. Я сам был барменом много лет, и мне была понятна ее