Счастливые месяцы, проведенные в Петербурге, под охраной женской «приязни», среди искренних друзей, избаловали Лермонтова. Он позабыл об опасности, утратил присущую ему осторожность. Всем уже ясно, что его положение серьезно, а он не хочет этому верить. Даже бабушке не верит. Она сообщает, что ее хлопоты о помиловании не увенчались успехом, Лермонтову кажется, что это недоразумение.
Ему бы поступить так, как предполагалось в гневном прощании с Россией: скрыться за стеной Темир- Хан-Шуры от «всевидящего глаза» и от «всеслышащих ушей» своих тайных и явных врагов. А он, бросая им всем вызов, явился в Пятигорск, в этот курортный филиал Невского проспекта! И мало того что явился, ведет себя так, словно не знает, на что способны «зависть тайная» и «злоба открытая»…
Глава тридцатая
Эмилия Шан-Гирей, урожденная Верзилина, в доме которой произошло столкновение между Лермонтовым и Мартыновым, вспоминает:
«…Собралось к нам несколько девиц и мужчин… М<ихаил> Ю<рьевич> дал слово не сердить меня больше, и мы, провальсировав, уселись мирно разговаривать. К нам присоединился Л.С.Пушкин… и принялись они вдвоем острить свой язык а` qui mieux (наперебой)… Ничего злого особенно не говорили, но смешного много; но вот увидели Мартынова, разговаривающего очень любезно с младшей сестрой моей Надеждой, стоя у рояля, на котором играл князь Трубецкой. Не выдержал Лермонтов и начал острить на его счет, называя его “montagnard au grand poignard” (“горцем с большим кинжалом”)… Надо же было так случиться, что, когда Трубецкой ударил последний аккорд, слово “poignard” (“кинжал”) разнеслось по всей зале. Мартынов побледнел, закусил губы, глаза его сверкнули гневом; он подошел к нам и голосом весьма сдержанным сказал Лермонтову: “Сколько раз просил я вас оставить свои шутки при дамах”, – и так быстро отвернулся и отошел прочь, что не дал и опомниться Лермонтову, а на мое замечание “язык мой враг мой” Михаил Юрьевич отвечал спокойно: “Се n’est rien; demain nous serons bons amis” (“Это ничего, завтра мы будем добрыми друзьями”). Танцы продолжались, и я думала, что тем кончилась вся ссора. На другой день Лермонтов и Столыпин должны были ехать в Железноводск. После уж рассказывали мне, что когда выходили от нас, то в передней же Мартынов повторил свою фразу, на что Лермонтов спросил: “Что ж, на дуэль, что ли, вызовешь меня за это?” Мартынов ответил решительно: “Да”, – и тут же назначили день».
Подробности смертной дуэли Лермонтова до сих пор остаются неясными. Не углубляясь в этот крайне запутанный вопрос, приведу самую архаическую из реконструкций. Ее автор, А.Я.Булгаков, уже знакомый нам московский почт-директор, путем сопоставления и сравнения перлюстрированных им частных писем с места происшествия составил такую картину:
«…Когда явились на место, где надобно было драться, Лермонтов, взяв пистолет в руки, повторил торжественно Мартынову, что ему не приходило никогда в голову его обидеть, даже огорчить, что все это была одна шутка, а что ежели Мартынова это обижает, он готов просить у него прощения… везде, где он захочет!.. “Стреляй! Стреляй!” – был ответ исступленного Мартынова. Надлежало начинать Лермонтову, он выстрелил в воздух, желая кончить глупую эту ссору дружелюбно. Не так великодушно думал Мартынов. Он был довольно бесчеловечен и злобен, чтобы подойти к самому противнику своему и выстрелить ему прямо в сердце. Удар был так силен и верен, что смерть была столь же скоропостижной, как выстрел. Несчастный Лермонтов испустил дух! Удивительно, что секунданты допустили Мартынова совершить этот зверский поступок. Он поступил противу всех правил чести и благородства, и справедливости. Ежели бы он хотел, чтобы дуэль совершилась, ему следовало сказать Лермонтову: “Извольте зарядить опять ваш пистолет. Я вам советую хорошенько в меня целиться, ибо я буду стараться вас убить”. Так поступил бы благородный, храбрый офицер. Мартынов поступил как убийца».
Поведение секундантов недаром вызывает недоумение даже у Булгакова. В их оправдание, точнее, для понимания произошедшего надо учесть, что ни Столыпин, ни Глебов, ни Трубецкой не предполагали в Мартынове неуправляемого ожесточения. Да, Мартышку еще в училище прозвали «homme feroce» («кровожадный человек»), но скорее в шутку, чем всерьез. К тому же неожиданно налетела гроза, это невольно рассеивало внимание, кони, привязанные неподалеку, начали рваться и тоже «отвлекали»…
Убедившись, что Михаил Юрьевич мертв и, следовательно, врач не нужен, Столыпин, Трубецкой и Васильчиков ускакали в город, оставив у тела Глебова; необходимо было раздобыть повозку, чтобы перевезти убитого.
«Глебов, – свидетельствует Верзилина-Шан-Гирей, – рассказывал мне, какие мучительные часы провел он… один в лесу, сидя на траве под проливным дождем. Голова убитого поэта покоилась у него на коленях. Темно, кони привязанные ржут, рвутся, бьют копытами о землю, молния и гром беспрерывно; необъяснимо страшно стало! И Глебов хотел осторожно опустить голову на шинель, но при этом движении Лермонтов судорожно зевнул. Глебов остался недвижим…»
…Внезапная смерть Лермонтова, смерть в зените славы, и где – на дуэли, от руки человека, который считался его близким другом, к тому же дуэли нелепой, возникшей по вздорному поводу, породила множество толков и кривотолков – и дельных, и несуразных. Но ежели смотреть в корень, нельзя не заметить, что авторы версий, от серьезных до анекдотических, танцевали от одной печки: условия дуэли явно не соответствовали пустяковой причине породившей ее ссоры. Не пересказывая и не оспаривая даже наиболее популярные из гипотез, хочу предложить к размышлению еще одну. Она, на мой взгляд, хороша уже тем, что за строительным материалом для нее ходить далеко не надобно, достаточно, слегка изменив ракурс и сделав скидку на обстоятельства места и времени, перечитать замечательную книгу Эммы Григорьевны Герштейн «Судьба Лермонтова». Это она первая догадалась, что среди секундантов Лермонтова, кроме трех действительно преданных ему друзей – Столыпина, Глебова и Трубецкого, видимо, и мысли не допускавших, что поединок может окончиться трагедией, был и еще один персонаж, по ее определению, «тайный враг»: девятнадцатилетний Александр Илларионович Васильчиков. Сказано, правда, с перебором, и сильным, но основания для того, чтобы помешать секундантам уговорить
Она же, Э.Г.Герштейн, выяснила, что и перед дуэлью, и в последуэльные недели, да и всю оставшуюся жизнь Мартынов и Васильчиков вели себя как связанные некой тайной, известной только им двоим. И что самое удивительное, Герштейн же эту их тайну практически и обнаружила, но, обнаружив, вывода из нее почему-то не сделала. Между тем вывод лежит на поверхности и прямо-таки напрашивается на то, чтобы мы его подверстали к дуэльному делу.
Известно, из воспоминаний Эмили Верзилиной, что объяснение Лермонтова с Мартыновым происходило с глазу на глаз и что именно после объяснения, а не принародно произошедшей стычки и последовал вызов. Значит, Лермонтов Мартынову что-то сказал, сверх того что тот уже услышал? Но что же такое, в раздражении, мог «ляпнуть» Лермонтов? А что если именно то, чего больше всего опасался Мартынов? А опасался он того, что и в доме Верзилиных станет известно, по какой такой причине его отправили в отставку (против воли), а в Петербурге вычеркнули из списка представленных к награде за участие в