за картиной. Если хотите поесть и прочее, идите за мной.
... Я на свежем воздухе посижу.
* * *
Картины без рам выглядят по-другому. Паоло усмехнулся - 'нетоварный вид'.
- Альберт, подставь раму, найди что-нибудь подходящее.
Огромная рама нашлась, двое подтащили ее к картине, стоявшей у стены, прислонили, не совсем точно подошла, но все равно. Им важен вид, они его получат. Картину навернут на большой вал, и она поплывет морем, потом поедет пешком. На ослах, наверное. И эти ослы, двуногие, при ней, какая честь для старого художника. Наверное, последний при моей жизни вояж картины. В их столице найдутся мастера, он знал по именам лучших, сумеют сделать все, как надо.
Ну, что у нас тут?..
Он не видел, как выглядит окончательный вариант, доверял Йоргу и Айку. Правда, многократно проверено, в последний раз месяц тому назад, тогда еще не высох кадмий, и пришлось переделывать ноги этому болвану в каске. А потом он, ночью, один, чтобы не слышал никто предательского скрипа в плечевом суставе, скрежета и треска, да... с трудом поднимая руку, стиснув от боли зубы, прошелся кое-где кистью, чтобы легкостью, своей прославленной легкостью навести блеск. Они ждут легкости и веселья - вот вам, нате!...
Осмотрел все разом, издалека, беглым взглядом, и не нашел изьянов. Потом вблизи исследовал внимательно и придирчиво всю поверхность. Все в порядке..
Он отошел к самым дверям и с расстояния длинного зала взглянул на огромную, в несколько метров в высоту и ширину, картину. Она светилась зеленоватым, с красными и фиолетовыми вкраплениями. Неплохо. Холст прославлял победу, неважно какую, что им за дело. Картина говорит о мире, вот что важно. И живопись достойна темы - свободная, веселая, яркая... написано легко, никакого напряжения в композиции, каждой фигуре свое место, да, все на местах.
* * *
Он видел, некоторая заученность была. Зато школа. Натужность в веселости?.. Нет, нет, никакой!.. Он никогда не жаловал ни театральных поз, ни деланности, ни фальшивой веселости.
-Да ладно, скажи кому-нибудь другому!..
-А что, а что?.. Не надо путать... значительность сюжета...' Он сам себе был достойный адвокат.
-А эти, толстозадые, переходящие из картины в картину?..
Только пожал плечами. Теток он любил. Разве не странно, что в жизни все его женщины были гораздо, гораздо тоньше?.. Не в размерах дело?.. Усмехнулся, - ну, почему, и это ... совсем не лишнее, да?.. И не все тоньше были, он помнил нескольких, ну, пусть не любовь, но блаженство было. И легкость в обращении... В сущности, я так и остался чурбаном - простым, грубоватым.
Такой уж человек, он себе прощал - и серьезное, и печальное, и это... праздник тела, да? - все у него на одной доске, если правду сказать. Он ни от чего не мог отказаться, отвергнуть, с презрением разделить на высокое и низкое. Это жизнь была! И нередко, возвращаясь утром, он с нагловатой ухмылочкой - перед зеркалом, наедине с собой, подмигнет изображению, шляпу надвинет на лоб... он любил шляпы. Вспоминал такое, от чего культурный человек должен был бы морду в землю закопать...
Получат то, что хотели, знаменитого Паоло, за сказочные деньги. Он не угождал, он сам такой, разве не легко и весело всю жизнь... почти всю, да! совпадал, сливался с теми, кто изменял судьбы мира, именно судьбы, разве не так?..
Так он считал, да, так! А другие художники? - писали картины, бывало, неплохие, но не изменяли судьбы мира!..
-Ну, ты прицепился к этой фразе!.. Что ты изменил? Вот - и конец.
Нет, нет... тень пробежала и только.
Он самому себе никогда бы не признался, что устал от бесчисленных мясистых баб, жизнерадостных мускулистых мужичков, якобы мифических, бархата и роскоши, старинных шлемов, ваз и прочей чепухи.
Ни в коем случае. Как же по-другому?.. Он и не думал об этом никогда.
Передернул плечами. Он не из тех, погруженных в себя нытиков, психопатов, истериков, которых так много среди художников, нет!
* * *
Гостей ждали завтра, и теперь еле успели подмести и слегка прибрать. Вошли двое.
Паоло обоих знал давно, можно сказать, всю жизнь. И они его знали тоже. Ненависти не было - глубокая закоренелая неприязнь. Он их не уважал, они его боялись и не любили. Он был выскочкой, они аристократы. Один считал себя еще и художником, второй - большим поэтом. Они теперь судили, их прислали судить, хороша ли картина. Прислал монарх, которому они служили, хотя усердно делали вид, что не служат. Художник настолько преуспел в этом, что порой забегал слишком далеко вперед в угадывании желаний и решений властителя, и преподносил их в такой язвительной форме, что это воспринималось троном, как возражение и критика, ему давали по шее, правда. несильно, по-дружески, а враги нации считали его своим. Потом события догоняли, и он снова оказывался неподалеку от руля, вроде бы никогда и не поддакивал, теперь с достоинством произносил - 'а я всегда так считал...' Потом он находил новую трещину, предугадывал грядущий поворот событий и начальственных мнений, снова бежал впереди волны, и слыл очень принципиальным человеком. Настоящие критики - по убеждению, его недолюбливали, хотя признавали за ним проницательность. Разница была во внутренних стимулах - он никогда не имел собственного мнения, кроме нескольких совершенно циничных наставлений отца, придворного поэта, предусмотрительно держал их за семью замками, а то, что выставлял впереди себя, шло от такого обостренного умения приспособиться, что оно порой обманывало и подводило его самого. Он был высок, дороден, с большими длинными усами, наивно-прозрачными карими глазами, извилистым тонким голосом, округлыми жестами плавно подчеркивал значимость речи. Его звали Никита.
Второй - Димитри, сухой, тощий и лысый, как-то его довольно язвительно назвали усталым пожилым графоманом, писал всю жизнь нечто вроде стихов. Он был бездарен, потому что не был способен чувствовать, и заменял чувства мелкими, но довольно точными мыслишками о том, о сем, в основном о кухонных мелочах. Он считал себя гением, и говорил о себе не иначе как в третьем лице, а подписывался, неизменно подчеркивая отчество, не жалея на это ни чернил, ни времени. Он был уверен, что каждое его движение и даже физиологические акты представляют огромный интерес для мира, и запечатлевал свои ежедневные поступки, мысли и действия в бесчисленных виршах, поставил перед собой цель писать каждый день по десятку таких стихотворений и неукоснительно придерживался нормы. Каждое его извержение воспринималось поклонниками с неисчерпаемым восторгом. Так он поставил себя среди них, педантично и с хваткой ястреба, хотя не имел ни реальной силы, ни власти, кроме гипнотизирующего убеждения, что он должен и может влиять на судьбы мира. Иногда его призывали ко двору и давали мелкие поручения, а он, несмотря на оппозиционность, которую лелеял, тут же таял и бежал исполнять. Теперь его послали в далекую страну, бывшую колонию, забрать и привезти картину великого мастера, так ему сказали, а он тут же затаил обиду и злобу, потому что великим считал только себя.
И вот эти двое входят, а Паоло стоит и смотрит на них, вежливо улыбаясь, как он умел это делать - обезоруживающе доброжелательно. После недолгих приветствий и расспросов приступили к делу. Ученики стащили с огромного полотна тяжелое покрывало, которое едва успели навесить.
* * *
Несколько минут в полном молчании... Холст был так велик, что просто охватить взглядом события, изложенные кистью, оказалось непросто. Первый из двух, Никита, был виртуозом средней руки - умелый в мелочах, сегодня один вам стиль, завтра другой... холодный и мастеровитый, он во всем искал подоплеку, и с возрастающим недоумением и раздражением смотрел, смотрел... Он не мог не заметить дьявольского, другого слова он найти не мог... просто дьявольского какого-то умения так вбить в этот прямоугольник... нет разместить, именно разместить, разбросать, если угодно, без всякого напряжения, легко и просто - более сотни фигур людей, животных, пейзажи переднего и заднего плана, отражения в окнах, пожары тут и там, пустыни и райские кущи... а лиц-то, лиц... И все это не просто умещалось, но и двигалось, крутилось и вертелось, было теснейшим образом взаимосвязано, представляя единую картину то ли праздника, то ли