Когда он вернулся от Паоло, было уже около пяти, солнце снова скрылось за облаками, но виден был светящийся плотный ком, он опускался в море. Рем из своего окна не видел берега, деревья загораживали унылое царство воды. Он никогда не хотел писать воду, боялся с детства, и когда приходилось идти по берегу, отводил глаза. Но инстинкт художника подводил, все же посматривал. Зиттов говорил ему, - 'не пялься - посматривай, поглядывай, чтобы глаз оставался свеж, понимаешь, парень?. ' И когда он посматривал, то видел, что главное в воде глубина; прав был Зиттов, когда внушал ему - 'приглядись, на поверхности - на любой - всегда найдешь черты глубины, догадайся, что в глубине, тогда и пиши...'
Проходит время, учитель остается. Каждое его слово помнишь, да.
* * *
Но это потом с благодарностью, а сначала наступит время уходить, освобождаться. Все реже, реже обращаешься - раскажи, научи... Странная рождается лень - надо бы показать, спросить... и не идешь, копаешься в своем углу, время уносит тебя все дальше... черкаешь, портишь листы, мажешь что-то свое на холстах... и забываешь, постепенно забываешь, как было - без него, мол, никуда, пропаду!.. Значит, пора самому плыть?.. А на деле уже плывешь. Потом снова вспоминаешь, надо бы... неудобно, сволочь неблагодарная... Но уже боишься идти, закоренел в грехах, выдаешь их за свои особенности и достоинства...
Новые ростки слабы и неустойчивы. Вот и прячешься... как змея, скинувшая кожу, скрывается от всех, пока не нарастит новую.
* * *
Вернувшись, Рем тут же кинулся к столу. Он не просто был голоден, он раздражен и огорчен неудачным днем, а от этого его аппетит усиливался многократно.
Он посыпал солью куски бурого вареного мяса, накалывал их на острие длинного узкого лезвия и отправлял в рот, медленно размалывал, с усилием глотал, и тут же добавлял еще. Он не признавал вилок - ложка да нож, и миска у них с котом была одна. Он делил всю еду на твердую и жидкую, 'сырости не терплю', говорил, и сам не готовил, ему варила женщина, вдова, она жила в километре от Рема, приходила раз или два в неделю. Она была миловидна, молчалива, несколько раз оставалась, но не до утра, еще в сумерках убегала. Он почти не обращал внимания на нее, но если долго не приходила, начинал беспокоиться, однажды даже явился к ней, стал у изгороди, не решаясь войти, а она, увидев его, застыдилась, покраснела, у нее были довольно большие дети.
Оба не знали, что такой вроде бы мимолетный союз окажется самым прочным, выдержит все - она тихо появится снова, после его брака, смерти жены, короткого взлета, богатства, славы, переживет с ним нищету и одиночество, болезни, вытерпит его ужасный характер, раздражительность, грубость... будет с ним до конца, и тихо похоронит его. Такие странные случаются вещи, да?
* * *
Стол, за которым он ел, с одного конца был покрыт куском холста, серого, грубого, с крупными неровными узелками. На холсте, на промасленной бумаге лежали ломти мяса, которое он ел, рядом стояла темного металла солонка с крупными желтоватыми кристалликами. Рем время от времени брал один кристаллик и клал на язык, ему нравилось следить, как разливается во рту чистый вкус, не смешанный с другими оттенками. Не любил, когда смешивают разные продукты, предпочитал все есть по отдельности. Он был довольно диким человеком, привыкшим к одинокой жизни.
- Да, я привык, - он говорил, - и не лезьте ко мне с советами.
* * *
На холстине еще стояла миска, сегодня в ней осталось немного супа, который он наспех похлебал утром. Обычно миску вылизывал кот... Ему стало тоскливо, вещи перед глазами потеряли яркость. Цвет вещей зависел от его состояния, он это знал. Иногда они ссорились с Пестрым, тогда Рем называл его не по имени, а просто - Кот, и так разговаривал с ним - 'Ты, Кот, неправ, притащил мышь в постель, хрумкаешь костями на одеяле...' Но он не гнал зверя, лежал в темноте и улыбался. Так деловито и молчаливо, сосредоточенно, по-дружески не замечая друг друга, но всегда тесно соприкасаясь, они жили в одном доме, спали в одной постели, ели вместе...
Его затрясло от беззвучных рыданий, голова упала на грудь. Через минуту он успокоился, сидел тихо, и смотрел. Когда остаешься сам с собой, все вокруг меняется.
За холстом голый стол, три широкие доски с большими шляпками гвоздей. Гвозди и доски имели свои цвета, многие сказали бы просто - грязь, но Рем так не считал. Случайно столкнувшиеся вещества, смешиваясь, превращаясь под действием света, воздуха и воды образуют то, что в обыденной жизни называют грязью, но это настоящие цвета, а не какие-то пигменты с магазинной полки!.. Цвет сложная штука, он многое в себе содержит, о многом говорит.
Серафима мыла стол грубой щеткой, тогда доски имели цвет дерева коричневый с желтизной, с мелким четким рисунком, словно тонким перышком прорисовано, твердой рукой. 'Рука должна быть твердой, но подвижной, Зиттов говорил ему, - и свободна, как лист на ветру'. Теперь узора не видно, щели меж плотно сбитыми досками исчезли, забитые крошками еды и мелким песком с кошачьих лап... Кот любил сидеть на краю стола, на досках, там было теплей. После обеда в небольшие два окна заглядывало солнце, лучи скользили по дальнему концу стола, согревали доски, а к вечеру окрашивали и стол, и стены, и пол кирпично-красным теплым сиянием, и кот на столе тоже сиял, его желтые пятна светились теплым оранжевым ... солнечный цвет, светлый кадмий...
У Рема была эта краска, выжатый до предела, свернутый в рулончик тюбик из свинцовой фольги, его когда-то притащил Зиттов, и выдавливал, выдавливал из него, сжимая костлявыми пальцами, высунув язык на щеку... а потом еще долго выдавливал Рем, сначала силенок не хватало, он прижимал тюбик к краю стола и наваливался всей тяжестью, из едва заметной щелочки в высохшем пигменте появлялась светящаяся капелька - свет дремал в иссохшем свинцовом тельце и от прикосновения теплых рук пробуждался.
Потом тюбик замолк и не отзывался на все усилия, тогда Рем решился, надрезал толстую свинцовую фольгу, испытав при этом настоящую боль, словно резал по живому. На потемневшей внутренней поверхности краска была твердой и сухой, крупинки не растворялись и не брались кистью, но в самой середине еще было немного мягкого, как глина, и яркого вещества, его можно было взять на кончик ножа, и размазывать по холсту в нужных местах, и это было красиво, красиво.
* * *
Незаметно подступил вечер, тени удлинились, заскользили по полу, наступало любимое его время: цвет не ослеплен больше, не подавлен, понемногу выползает... Время собственного свечения вещей. Их границы все больше расплываются, субстанция вещей испаряется, цветные испарения сталкиваются, перемешиваются, различия между жизнью и ее изображением стираются...
На краю стола лежало перышко, доставшееся ему от Зиттова, рукоятка палочка с пятнами чернил и туши, втертыми в дерево ежедневными прикосновениями пальцев... старое разбитое перо...
- Не держи крепко, парень... зато крепче рисуй. Подражание жизни занятие для дураков. Усиливай все, что знаешь, видишь. Люди оглохли от жизни, от мелкого дробного шума и движения, что на поверхности, а рисунок не о том, он глубже и сильней жизни должен быть. Пусть о немногом, но гораздо сильней! Впрочем, все равно не услышат...
Но учти - усиление жизни укорачивает жизнь'.
* * *
За окном снова гулял ветерок, бесились мелкие листья, бились об стекло, шуршали, тени метались по столу, полу, стенам, оклеенным желтоватыми обоями с выцветшими большими цветами на них. Пестрый драл цветы когтями - у двери, и еще в углу... Рем молчал, смотрел как вытягивается в струнку поджарое мускулистое тело; Пестрый вытягивался во всю длину, когти заходили так высоко, что трудно представить себе, ожидать такого от небольшого в сущности зверя... почти до пояса Рему он доставал своими когтями. Cоседские куры знали о нем, и трепетали. Раз примерно в неделю Рем молча вытаскивал кошелек и платил за разбой, сосед смущенно двумя толстыми, почерневшими от земли пальцами брал ассигнацию, будто извиняясь...
Кот был настоящий зверь. Мы с ним были два зверя, да.
* * *
Он смотрел на листья, на их мельтешащие тонкие тельца, на то, как меняются их контуры, как