цирюльник. Небольшого роста старичок с четкими чертами лица, ясными глазами, доброжелательный и спокойный.
Это просто тайна, откуда в нем такая радость, достойная ярмарочного клоуна или идиота, когда на самом деле...
Что на самом?..
Все не так! Не так!
А как?
Ну, гораздо все тяжелей, темней, что ли...
- Эт-то вопрос, вопро-ос... - протянул бы Зиттов, глядя на него задумчиво, пусть с сочувствием, но с проблесками ехидства. Нет, пожалуй, насмешливо и печально. Он сам-то недалеко ушел, но умел забыться, напиться, подраться... - Сходи к этому Паоло, сходи...
Вот и пришел, сижу, и что?..
Все-таки, нельзя уходить. Рем знал, что если уйдет, то больше ни ногой, и поэтому терпел.
* * *
Так вот, сюжеты...
А если ничего путного в голову не приходило, не приходило, не приходило?..
И он уставал от перышка и чернил?..
Тогда, в отчаянии уже, он брал библию и раскрывал на случайном месте.
Оказывалось, всегда одно и то же - священная книга досталась ему от тетки, та любила некоторые истории, и на эти страницы он постоянно попадал. Так бесконечно мозолила глаза история про умирающего отца и сыновей, из них несколько любимых, остальные в загоне, так себе детишки, и вот старик прощается с самым дорогим, и тот уходит. Рядом тетка, наподобие Серафимы или старой соседки в фартуке, никогда не снимает, наверное, в нем спит... На переднем плане одеяло, стариковская рука, сухая, морщинистая... голова отца и тут же рядом - сына...
В конце концов он этой историей стал жить, постоянно думал о ней, и сам переселился в ту комнату, поближе к стариковской кровати. Никаких своих подробностей выдумать не сумел, расположить фигуры умным и красивым образом тоже не получалось, и он, в конце концов, махнув рукой, сделал так, как виделось ему - набросал эскизик, что ли, и постоянно думал, пора бы приступить к маслу, чтобы получилась вещь, простая, без фокусов... - как сын прощается, а отец остается, взять да изобразить.
* * *
И не мог, в горле вспухал твердый ком, дышать становилось трудно, будто сквозь мокрый войлок... и как представишь себе, что так и будет долгими днями и ночами, потому что писать он собирался основательно и тщательно... Станет испытанием - и знакомый ворс на одеяле, захватанном не особо чистыми руками, и вмятины на бедной подушке, взбитой тысячу первый раз... заброшенность жилища, грязь и хлам в углах и многое другое, что долго выдержать он был не в силах, словно сам прощаешься со своей жизнью... Двое прощаются, сын уходит, они не встретятся, старый умрет, а молодой... Есть вещи, равносильные смерти - затерянность в мире, забвение... то, что называется - сгинуть, а если линией и цветом, то нет названия, просто картина - выжженная степь, хижина, тощий пес у порога, сгорбленные тени... огонек в глубине, кровать, пот, жар, беспамятство, высохший впалый рот... Безысходность. Неотвратимость.
Не столько само прощание его страшило, хотя тяжело и смутно, сколько образы и виды, которые рождались из первой сцены, тянулись... все новые и новые... он не видел конца, все так безотрадно, неразрешимо... Оказывается, не просто - написать картину, похоже, влипнешь, провалишься в яму, в новую какую-то историю, и далее, далее... как будто сам уходишь, переходишь в другой совершенно мир, из которого не вернуться.
Вот что его так надолго останавливало, да. Он не умел просто так -взять сюжетик, разместить героев... он мучительно перерождался, и поэтому долго, долго все так происходило...
Впрочем, спроси у него, отчего он не может приступить, он бы ничего путного не сказал, а просто вздохнул бы
'Что-то тяжело-о-о...'
Так до сих пор и не написал.
* * *
Зато легко и охотно получилось возвращение. Старик еще жив, а парень вернулся, стоит на коленях перед отцом, спиной к зрителю. Рем не подумал даже, что спиной, какое возмущение вызовет, это было для него неожиданным и даже смешным. В прошлом году отвез ее на выставку в столицу, ему сказали -'опоздал, парень, впрочем, вот остался угол, плати и вешайся'. Он обрадовался, что там темно, и кругом ничего. Все хотели к свету, к свету, и дрались за стены поближе к окнам, а он любил полумрак, и чтобы изнутри светилось. Как хотел, так и получил. Он надеялся - не заметят, но уже на третий день стали собираться толпы, и ему сказали устроители - все возмущены, убери подальше от греха. И он вечером после закрытия унес, ничего не поняв, искренно недоумевая. И только дома, поставив картину в угол, попивая чаек... - смотрел на небольшой холст в убогой коричневато-желтой раме, а надо бы потемней... - и как-то отстраненно, отвлекшись от собственного замысла, увидел огромные морщинистые разбитые пятки, они торчали на переднем плане, и больше ничего.
Ха, он засмеялся, вот, значит, что их оскорбило... Он и не подумал, когда писал. Зиттов посмеялся бы...
'Возвращение' он и собирался подсунуть Паоло - для начала. Не слишком удачный план, но все остальное казалось ему еще безнадежней, да.
* * *
Еще он хотел написать женщину, которая зачала от Зевса, тот явился к ней дождем, но как изобразить?.. Так и не собрался, все думал, хорошо бы в угол всадить фигуру бога, пусть неясную, но не получалось и не получалось. Паоло бы, конечно, сумел. Однажды ему стало ясно... Ничего не решал, просто понял, так с ним бывало - бога вовсе не должно быть, хлещет веселый летний дождь, раскрытое окно, и лучи, падающие на лежащую женскую фигуру... Но и это не получилось, потому что кончились желтые пигменты, он обычно использовал два, смешивал с кадмием, и с коричневыми марсами, а тут нарушилось, стало не хватать цвета, он чувствовал - маловато, словно за душу тянет, еще бы, еще... и все почему-то медлил - купить - не купить... Ходил не раз мимо лавки, но так и не зашел, и не мог понять, почему, но вот не хотелось ему приступать к тем двум желтым, может чем-то другим подмазать, он так и говорил, - подмазать...
Ждал, ждал - и дождался, кончился и запас коричневых, и вообще - весна, а он не писал маслом весной, и летом тоже - только рисовал. Кричащие цвета природы сбивали его с толку, и он ждал, когда наступит осень со своими тонкими оттенками, а потом зима - вообще не на что смотреть, и тогда краски зазвучат сами..
И вспоминал, что пора бы сходить к Паоло, Зиттов советовал, почему не сходить...
Вот и явился, теперь доволен?..
* * *
Страшновато, а вдруг старик скажет просто и обидно:
- Ты не годишься!..
Какой ты художник, самоучка, твой учитель кто? Я его не знаю. Кругом художники свои, известные, а твой чужак, к тому же исчез из виду'.
Поэтому и не шел. Но в этом году понял, если не сейчас, то никогда не соберется - теряет интерес к чужим мнениям. Нет, иногда мечтал - вот увидят, ахнут... Но кто ахнет, кто увидит? И как представлял себе, ему становилось тошно, противно, тяжело на сердце, а он долго не мог такое выносить, и забывал. Он умел забывать неприятности, например, когда его прогнали с выставки из-за голых пяток. Он сжался и ушел, а дома, глядя на знакомые стены, отдышавшись в своем углу... убрать бы мусор, что ли... да ладно, подождет... постепенно пришел в себя, поел... Посмотрел - посмеялся, поспал, и забыл, забыл.
И Пестрый был с ним, сидел на столе и задумчиво смотрел в миску, которая была у них общей.
Нет, не все забыл - опустил в глубину, словно в колодец, и жил дальше. Жил.
Принесло, поставило - вот и живи. Иногда неуютно как-то, иногда обидно, но пока интересно.
* * *