— Ну у тебя хоть какое-то культурное наследие есть. Твой папа был из Эфиопии, да?
— Да какая мне сейчас разница? Он свою родину не помнил, я там никогда не была, а теперь ее вообще не существует. Все, что у меня осталось, — темная кожа, и кому сейчас есть до этого дело? Через год-другой все равно все станем серыми, — говорит Нора и машет в мою сторону рукой.
Они продолжают препираться, а я потихоньку отстаю. Я вижу, как они говорят и жестикулируют, слушаю их голоса и не слышу слов.
К обеду мы выходим на улицу, ранее известную как улица Алмаза. Впереди здания школ — приземистые, самодовольные, — и мой желудок сжимается в кулак. На повороте Джули ненадолго останавливается и бросает печальный взгляд на светлые школьные окна.
— Это учебный центр, — говорит наконец она. — Тебе там не на что смотреть. Пошли дальше.
Я с радость следую за ней прочь от этой мрачной улицы, но мой взгляд задерживается на ярко- зеленой табличке. Я почти уверен, что первая буква — 'Д'.
— Как… называется? — спрашиваю я, указывая на знак.
— Улица Джули, — улыбается Джули.
— Раньше тут тоже была картинка, что-то вроде алмаза, — говорит Нора. — Но когда построили школы, ее папа взял и переименовал улицу. Правда, прелесть?
— Да, — кивает Джули. — Иногда и папа на такое способен.
Она ведет нас вдоль стены к противоположной главным воротам стороне. Здесь вход в широкий, темный туннель. Наверное, когда-то, когда тысячи людей еще умели радоваться подобной ерунде, через эти туннели на поле выходили спортивные команды. Раз туннель напротив — вход в мир живых, неудивительно, что этот ведет на кладбище.
Джули машет бейджиком перед охраной, и нам открывают ворота. Мы выходим на огромное холмистоe поле, огороженное сеткой-рабицей. Черные кусты боярышника сторожат классические каменные надгробия — кресты, ангелы, святые — и тянут лапы к пестрому серо-золотому небу. Надгробия, наверное, вынесены из какого-нибудь заброшенного похоронного бюро. Эпитафии, похожие на граффити, нанесены на них краской поверх старых резных надписей.
— Здесь мы хороним… то, что от нас остается, — говорит Джули.
Она подходит поближе, а мы с Норой останавливаемся у входа.
Ворота закрыты, и пульс людской жизни сюда не пробивается. Она замещается стоическим молчанием тех, кто умер… навсегда умер. Здесь хоронят обглоданные кучки костей и мертвецов с простреленной головой. Понятно, почему кладбище снаружи оно не только занимает больше места, чем все здешние фермы, вместе взятые, но и боевой дух не поднимает. Куда более мрачное напоминание, чем мирные, залитые солнцем упокойные лужайки старого света и
— Ты уверена, что хочешь сюда сегодня? — ласково спрашивает Нора.
Джули смотрит на холмы, поросшие клочками бурой травы.
— Я хожу сюда каждый день. Сегодня день. Вторник.
— Да, но… Нам тебя подождать?
Джули задумчиво оборачивается ко мне. Качает головой:
— Нет. Пойдемте.
Она шагает вперед, я за ней. Нора неловко плетется позади с молчаливым удивлением на лице. Тут нет дорожек. Джули идет по прямой, переступая надгробия и холмы, некоторые еще совсем свежие. Ее глаза прикованы к высокой стеле, увенчанной мраморным ангелом. Мы с Джули останавливаемся прямо перед ней. Нора все еще где-то поодаль. Я пытаюсь прочесть имя на постаменте, но оно предпочитает остаться скрытым. Мне не даются даже первые несколько букв.
— Это… мама, — говорит Джули. Холодный вечерний ветер задувает волосы ей в лицо, но она не обращает внимания. — Она ушла, когда мне было двенадцать.
Нора несколько секунд маячит у нас за спинами, потом отходит в сторону, притворившись, что заинтересовалась надписями на могилах.
— Наверное, она сошла с ума, — продолжает Джули. — Убежала в город посреди ночи. Одна. Несколько ошметков нашли… но в могиле ничего нет. — У Джули спокойный голос. Мне вспоминается ее лицо, когда она притворялась зомби в аэропорту, — карикатурная маска не толще паутинки. — Она была настоящей вольной птицей. Дикой огненной богиней, презирающей условности. Ей было девятнадцать лет, когда она познакомилась с отцом. Он вскружил ей голову. Даже не верится, что он когда-то был музыкантом, клавишником в рок-группе. И даже неплохим. Они быстро поженились, а потом… не знаю. Мир полетел к чертям, и папа изменился. Все изменилось.
Я пытаюсь заглянуть ей в глаза, но их не видно за волосами. Ее голос начинает дрожать.
Мама старалась. Правда старалась. Наводила порядок, возилась со мной. Всю себя мне отдала. Его ни когда не было дома, так что мы всегда оставались наедине — дикарка и дикареныш. Мы с ней так веселились… Она даже на водяные горки меня водила…
Неожиданно для себя Джули давится словами, всхлипывает и закрывает рот рукой. Из-под грязных прядей, налипших на лоб, на меня умоляюще глядят ее глаза. Ласково убираю ее волосы с лица. Она отрывает от меня взгляд и снова смотрит на могилу.
— Она была не создана для этой убогой дыры, — продолжает Джули, всхлипывая. — Что ей тут было делать? Погибло все, ради чего она жила. Только и осталось, что кривозубая двенадцатилетка, которой каждую ночь снились кошмары, и она прибегала к мамке. Неудивительно, что ей хотелось сбежать.
— Хватит, — говорю я твердо и разворачиваю ее к себе лицом. — Хватит.
По ее щекам текут ручейки — соленый секрет выстреливает из желез сквозь яркие, пульсирующие клетки и суровые красные волоконца. Вытираю ее слезы и притягиваю к себе.
— Ты… живая, — шепчу ей в волосы. — Ради тебя… стоит… жить.
Прижимаю ее к груди и чувствую, как она содрогается, вцепившись в мою рубашку. Если не считать шелеста ветра, стоит полная тишина. Нора смотрит на нас, накручивая прядь волос на палец. Наши глаза встречаются, и она грустно улыбается, как будто извиняется, что не предупредила меня. Но я не боюсь скелетов в шкафу Джули. С каждым из них я готов познакомиться, посмотреть в глаза и пожать руку крепким, костедробительным рукопожатием.
Я делаю глубокий вдох и пытаюсь петь.
— Ты… удивительна… — хриплю я, отчаянно стараясь поймать мелодию Фрэнка. — Удивительна… и все.
После небольшой паузы в Джули вдруг что-то меняется. Она смеется.
— Ух ты, — хихикает она, поднимая на меня веселые глаза, все еще полные слез. — Здорово, Р, честное слово. Вам с зомби-Синатрой надо дуэты записать. Второй выпуск.
Кашляю.
— Я не… распелся.
Она приглаживает мои волосы. Оглядывается на могилу. Тянется в задний карман и достает увядшую ромашку из аэропорта с четырьмя неосыпавшимися лепестками. Кладет ее прямо на землю перед стелой.
— Прости, мам. Ничего лучше не нашла.
Берет меня за руку.
— Мам, это Р. Он очень хороший, тебе бы понравился. Цветок и от него тоже.
Пусть могила и пуста, я бы не удивился, если бы земля разверзлась и рука ее матери схватила меня за ногу. Все-таки я одна из тех раковых клеток, которые ее убили. Но, судя по Джули, она, наверное, меня бы простила. Они — эти удивительные живые женщины — похоже, не считают, что я причастен к гибели всех, кого они потеряли. Они считают меня исключением, и этот бескорыстный дар повергает меня в ужас. Я хочу его как-то отработать,