четыре такта партитурной тишины. Конец.

Все было почти завершено. В ночь со среды на четверг Клайв пересматривал и уточнял диминуэндо. Теперь оставалось только вернуться на несколько страниц назад, к последнему шумному появлению темы, и, может быть, изменить гармонии или даже ее саму, задать какой-то встречный подспудный ритм, синкопировать ее, взломав ребро мелодической атаки. Эту вариацию Клайв считал решающей в настроении финала; она должна стать намеком на непознаваемость будущего. Когда эта знакомая уже мелодия вернется в последний раз с небольшим, но знаменательным изменением, она должна отнять у слушателя ощущение безопасности: предупредить, чтоб мы не слишком держались за то, что знаем.

В четверг утром он лежал в постели, думая над этим, и уже засыпал, когда позвонил Вернон. Звонок его обрадовал. Клайв сам собирался связаться с Верноном, когда вернулся, но работа захватила его, и Гармони, фотографии, «Джадж» казались уже побочными сюжетными линиями наполовину забытого кинофильма. Его одно волновало: он не хотел ссориться ни с кем, тем более с одним из самых давних друзей. Когда Вернон прервал разговор, пообещав, что завтра вечером зайдет выпить, Клайв подумал, что к тому времени он, пожалуй, закончит работу. Он напишет эту последнюю важную вариацию – одной ночи должно хватить. Последние страницы отправит и, может быть, позовет кое-кого из друзей отпраздновать. С такими приятными мыслями он погрузился в сон. Поэтому новый звонок, раздавшийся, казалось, через две минуты, и грубый допрос, учиненный Верноном, выбили Клайва из колеи.

«Я хочу, чтобы ты сейчас же пошел в полицию и рассказал, что ты видел».

Эта фраза открыла Клайву глаза на истину. Он вынырнул из тоннеля на свет. Точнее говоря, в памяти воскресла поездка в Пенрит и все полузабытые прозрения в вагоне, их горький вкус. Каждый обмен репликами был как щелчок храповика – без возврата и вежливости. Воззвав к памяти Молли – «в смысле гадить на ее могилу», – Клайв окунулся в жаркую волну негодования, и, когда Вернон бесстыдно пригрозил, что сам донесет в полицию, Клайв задохнулся, сбросил ногами одеяло и встал в носках у тумбочки для заключительной перепалки. Вернон бросил трубку – как раз тогда, когда он сам хотел бросить. Не потрудившись зашнуровать туфли, Клайв с яростной руганью сбежал по лестнице. Еще не было пяти, но он хотел выпить, он заслужил это, он ударил бы любого, кто попытался бы ему помешать. Но, слава Богу, он был один. Джин с тоником, но большей частью джин, без льда и без лимона – он проглотил его у раковины, озлобленно думая об этом безобразии. Безобразие! Он складывал в уме письмо, которое следовало бы послать этому мерзавцу, считавшемуся другом. Этому, с его ежедневными побегушками, с его грязным, циничным, интриганским умом, пресмыкательской, прихлебательской, лицемерной, пассивно-агрессивной душонкой. Вертун Холлидей, не ведающий, что такое творчество, потому что ничего хорошего не сделал в жизни, снедаемый ненавистью к тем, кому это дано. И это его жалкое буржуазное фарисейство, выдаваемое за нравственную позицию, а у самого руки по локоть в говне, воистину раскинул шатер на фекалиях и, чтобы соблюсти свой подлый интерес, с радостью готов надругаться над памятью Молли, погубить беззащитного дурака Гармони и, сея ненависть по всем правилам желтой прессы, уверять себя при этом и вдалбливать всякому, кто согласится слушать – вот отчего задохнешься, – что выполняет свой долг, что служит высоким идеалам. Он больной, он сумасшедший, ему не место на земле!

За этими кухонными диатрибами был выпит второй стакан, потом третий. Он знал по опыту, что письмо, отправленное в ярости, лишь вкладывает оружие в руки твоего врага. Яд в сохранной форме, который используют против тебя в сколь угодно отдаленном будущем. Но Клайву хотелось написать сейчас – именно потому, что через неделю чувства могут ослабнуть. Он принял компромиссное решение, ограничившись лаконичной открыткой, которая вылежит день до того, как отправится в ящик.

Твоя угроза ужасает меня.

А также твоя журналистика.

Ты заслуживаешь увольнения.

Клайв.

Он открыл бутылку шабли и, презрев запеченного лосося в холодильнике, поднялся на верхний этаж с воинственным намерением работать. Настанет время, когда от Прохиндея Холлидея ничего не останется, а вот от Клайва Линли останется музыка. Работа, да, тихая, упорная, вдохновенная работа будет своего рода отмщением. Но воинственность – плохая помощница сосредоточенности, так же как три джина с бутылкой вина, и три часа спустя он все еще сидел в согбенной рабочей позе, уставясь в партитуру на рояле, но видел и слышал только яркую карусель – шарманку своих мыслей, все те же жесткие лошадки носились по кругу на оплетенных лентами штангах. Опять поскакали. Безобразие! Полиция! Бедная Молли! Гнусный ханжа! И это – нравственные принципы! По уши в говне! Безобразие!. А как же Молли?…

В девять тридцать он встал, решил взять себя в руки, выпить красного вина и заняться работой. Его прекрасная тема, его песня лежала перед ним на странице, жаждала его внимания, нуждалась в одном вдохновенном изменении – и вот он тут, заряжен сфокусированной энергией, готов совершить. Однако внизу, на кухне, он задержался над вновь обнаруженным ужином, слушая историю марокканских кочевников-туарегов по радио, после чего с третьим бокалом бандоля отправился странствовать по дому – антропологом по собственному ареалу. В гостиную он не заглядывал больше недели и сейчас, бродя по огромной комнате, рассматривал картины и фотографии словно в первый раз, проводил рукой по креслам, снимал вещи с каминной полки. Вся его жизнь была здесь – и какая богатая история! Деньги на покупку даже самого дешевого из этих предметов Клайв заработал, изобретая звуки, ставя одну ноту за другой. Все здесь рождено его воображением, собрано его волей, без чьей-либо помощи. Он выпил за свой успех, залпом, и вернулся на кухню, налить еще перед экскурсией по столовой. В одиннадцать тридцать он снова вернулся к партитуре, но ноты на линейках не желали сидеть спокойно, даже ради него, и он был вынужден согласиться с собой, что серьезно пьян – а кто бы не напился после таких предательств? На книжной полке стояло полбутылки виски, которое он взял с собой в кресло Молли, а на проигрывателе стояло что-то Равеля. Последним его воспоминанием об этом вечере было то, что он взял пульт дистанционного управления и направил его на проигрыватель.

Проснулся он перед рассветом в съехавших набекрень наушниках и с чудовищной жаждой от сна, где он на четвереньках пересекал пустыню, таща на себе единственный концертный рояль туарегов. Он попил из крана в ванной, уложил себя в постель и лежал, час за часом, с открытыми глазами, изнуренный, обезвоженный и встревоженный, и снова принужден был беспомощно состоять при своей карусели. По уши в говне? Нравственная позиция? Молли?

Пробудившись от короткого сна в середине утра, он понял, что творческий шквал закончился. И дело было не только в усталости и похмелье. Едва он сел за рояль и попробовал две-три вариации, как выяснилось, что не только этот пассаж, но и вся часть умерла – пеплом стал хлеб во рту у него.[24] Он не осмеливался всерьез подумать о самой симфонии. Когда позвонила секретарша, договориться о том, чтобы забрать последние страницы, он был резок с ней и потом пришлось звонить самому, извиняться. Он вышел на улицу, чтобы проветрить голову и отправить Вернону открытку, которая читалась сегодня как шедевр сдержанности. По дороге купил газету «Джадж»; чтобы не отвлекаться, он отказался от газет, от теле – и радионовостей и в результате пропустил весь период раскрутки.

Поэтому он испытал шок, когда, придя домой, развернул на кухонном столе газету. Гармони позирует,

Вы читаете Амстердам
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату