и умелые руки… Прочтите, и если можно сохраните. О будущем, так же, как о прошедшем, — ни слова, всё кончено». И стихи у Л.К. целы. Как я узнаю (сам так лепил) эту мелкость — три десятка стихов на двойном тетрадном листе — в малом объеме надо столько вместить! Надо представить это отчаяние у конца жизни: ожидание смерти в лагерной тюрьме! И «левой» почте он доверяет свой последний безнадёжный крик.
3. Борис Ширяев ПАВШИЙ НА КЕРЖЕНЦЕ (Глава из книги «Неугасимая лампада»)
Поручика Давиденкова встретил впервые в мае 1943 г. в Дабендорфе, близ Берлина, в только что организованном центральном лагере Русской Освободительной Армии. Он сидел в кружке офицеров и с неподражаемым комизмом рассказывал, вернее, импровизировал анекдотический рассказ о допросе армянина его бывшим приятелем — следователем НКВД. В самой теме — часто применявшейся к мужчинам примитивной, но очень мучительной пытке — вряд ли содержалась хоть капля юмора, но форма, в которую был облечён рассказ, обороты речи, психологические штрихи были насыщены таким искристым неподдельным комизмом, что слушатели хохотали до слёз. В авторе-рассказчике ясно чувствовался большой талант, вернее, два: писателя и актёра. Как когда-то у Горбунова.
Tаков был внешний, показной фасад незаурядной натуры поручика Николая Сергеевича Давиденкова. Действенный до предела, никогда не пребывавший в состоянии покоя, подвижный, неистощимо игристый, претворявший в пенистое вино всё попадавшее в круг его зрения, порою шалый, неуравновешенный, порывистый и разносторонне талантливый.
В беспрерывном движении пребывало не только его тело, но и его мысль, его душа. Каждое явление окружавшей его жизни немедленно находило в нём отклик. Он не мог оставаться пассивным. Вероятно, этим были обусловлены и разнообразные проявления его одарённой натуры. Углублённая научная работа в области физиологии сочеталась в нём с яркими проявлениями сценического таланта; вступив в журналистику, он проявил себя красочными реалистическими рассказами из военного быта и насыщенными подлинным темпераментом литературно-критическими статьями. Языками он овладевал шутя: немецкий он знал до прибытия в Германию, но незнакомому ему французскому научился за три месяца жизни в Париже, позже итальянский потребовал еще меньше времени, причем учился он им без книг, по слуху…
За несколько лет до войны он окончил Ленинградский университет, и его блестящая дипломная работа открыла ему двери в институт академика Павлова. Гениальный старик, зорко присматривавшийся к своим молодым сотрудникам, заметно выделял его. Он уловил кипучий ритм творческих устремлений, клокотавших в его самом младшем по возрасту ассистенте. Это кипение было созвучно душе старика, оставшейся юной в творчестве до последних дней жизни.
Уходивший в могилу учёный приласкал вступавшего в науку неофита. Тот отплатил ему любовью, в которой сыновнее чувство тесно сплеталось с преклонением влюбленного. Эту любовь Давиденков пронёс сквозь горнило каторги и войны. Об академике Павлове поручик Давиденков не мог говорить так, как о других людях, кроме ещё одного старика позже вступившего в его жизнь.
Старый мыслитель был для его ученика не только гениальным физиологом, он осуществлял в себе то, что тогда ещё подсознательно, но властно и неудержимо влекло к себе эту пламенную натуру. Павлов был для Давиденкова частью той России, которой он не видел своими физическими глазами, но воспринял, ощутил духовным зрением, подсознанием.
— В Павлове сочетались все элементы русской научной мысли, — говорил он позже, — дерзостные титанические устремления Ломоносова, пророческое предвидение Менделеева, высокий гуманизм Пирогова… Мозг и сердце пульсировали в нём, сливаясь в единой дивной гармонии. Эта неразрывность и есть основная черта русской, только русской научной мысли.
Павлов давал Давиденкову самостоятельные темы. Зависть толкнула кого-то из товарищей на донос. В результате тюрьма и Соловки в тот период, когда они уже стали маленькой частью огромной системы социалистическою советского рабовладения, утратив свой первоначальный характер свалки недобитых врагов революции.
Попав на каторгу, Давиденков воспринял её, как продолжение своей работы в институте академика И. П. Павлова. Он не мог и не хотел перестроить свой духовный уклад в соответствии с изменением окружающего.
— Каторга была для меня гигантской лабораторией, в которой, вместо собак и мышей, под моим наблюдением были живые, подлинные люди. Их рефлексы были обнажены, вскрыты до предела, до полной ясности. Подопытный материал давил меня своим обилием. Я не успевал анализировать и фиксировать его в моём сознании. Мне удалось ясно увидеть, понять лишь два основных рефлекса, вернее, комплекса рефлексов, владевших действиями этой массы. Первый, условный, выработанный рядом наслоений последовательных влияний, это — революция, советчина. Второй, глубинный, заложенный в генах, не подчинённый воздействиям извне — Россия, русскость. Эти комплексы были двумя полярностями, пребывавшими в беспрерывной борьбе. Первый давил извне, второй изнутри. Ареной этой борьбы была личность.
В духовный строй самого Давиденкова каторга внесла прояснение. Подсознательное влечение к России перешло в сознание и оформило в нём путь поиска её, по которому он пошел, руководствуясь компасом методов, указанных ему Павловым.
Вспыхнувшая война его освободила. Каторжным лейтенантам резерва предложили «заслужить прощение народа». Воевал Давиденков, очевидно, на совесть: в плен был взят раненым в большом окружении под Минском.
В РОА он вступил одним из первых и скоро был зачислен в отдел пропаганды и в состав редакции газеты «Доброволец», которым руководил тогда неразгаданный до сих пор капитан Зыков[25], бывший крупный сотрудник «Известий», зять старого большевика, уничтоженного Сталиным — Бубнова, несомненно, очень талантливый, разносторонний, широко эрудированный журналист, стоявший в резкой оппозиции к Сталину, но не изживший в себе «родимых пятен» марксизма.
Чуткий Давиденков разом уловил эту двойственность, скорее почувствовал ее, чем осознал, потому что всей силой одаренной натуры любил и искал подлинную, не фальсифицированную, свободную от чар оборотня Русь. Смолчать или пойти на компромисс он не мог. Между ним и Зыковым возник конфликт, в который потом был вовлечен сам генерал Власов. Поручик Давиденков к этому времени имел уже некоторую известность, совершив вместе с профессором Гротовым агитационное турне по Франции и Бельгии, где его выступления перед старой русской эмиграцией имели успех. Генерал Власов с этим считался и пытался примирить противников, но не смог угасить разгоревшиеся страсти. Дело кончилось тем, что молодой поручик поспорил с главнокомандующим на его квартире в Далеме и порвал с РОА.
С РОА, но не с Россией. К ней, только к ней безраздельно и бесповоротно стремился тридцатилетний ассистент акад. И.П. Павлова, соловецкий каторжник, лейтенант РККА и поручик РОА Давиденков; к её идейной сущности, к её основам. К ее нетленному сердцу искал он пути. В этих поисках он добился командировки в Париж и там смог встретиться с некоторыми лицами из ведущего слоя эмиграции двадцатых годов.
Он вернулся в Берлин усталый, похудевший, неудовлетворённый.
— Ничего! Пусто! Одни утратили ощущение России и построили себе взамен её эфемерную иллюзию, далёкую от реального бытия. Другие пытаются подойти к ней через условное принятие советизма, третьи неопределённо идут к тому, от чего мы уходили, не понимая нас, не анализируя, скользя по поверхности. Ближе всех к ней, быть может, Бердяев. Но у него всё от ума — книжное, отвлеченное… А сердца-то, сердца-то нет… Не бьётся оно, не слышно его.
Но сердце билось. Это слабое, едва уловимое биение его Давиденков услышал в далёком от России враждебном ей Берлине, на Викториаштрассе 12, в редакции журнала «На казачьем посту». Там он встретился с тихим, сосредоточенно углубленным в себя, бедно одетым человеком. Этот человек был писателем и солдатом. Солдатом, рыцарем и менестрелем, отдавшим служению идее всю жизнь. В литературе его знали под именем Е. Тарусский. В послужном списке он значился Рышковым. В