Он ушел во двор, и было слышно, как он отдирает, чертыхаясь, доски от крыльца.
Мы открыли двери, затопили печь.
– Дед, – сказала Вера Севастьяновна. – Слезай. Сделаем тебе прививку.
– А на что, – ответил равнодушно дед. – Да я ж не выживу. Все одно с голодухи помру. Зря только медикаменты на меня стратите.
Но все-таки мы сделали ему прививку, проветрили хату и ушли, пообещав деду прислать хлеба.
Дальше пошло все хуже и хуже. Мы работали, стиснув зубы и не глядя друг на друга. Санитар вполголоса матерился, но никто не обращал на это внимания.
Казалось, что всё вокруг – это черная оспа, принявшая самые разные формы.
– Все это бесполезно, – сказала наконец Вера Севастьяновна. – Никого спасти мы не можем. Здесь никогда не было прививок. И этот балаганщик, врач из летучки, конечно, был прав.
– Но как же так? – спросила Леля. – Что же делать?
– Самим не заразиться. И только.
– Ну, а с больными?
– Морфий, – коротко ответила Вера Севастьяновна. – Чтобы поменьше мучились.
Санитар сплюнул и длинно выругался.
Мы вернулись в стодол, и Вера Севастьяновна сделала всему персоналу прививки.
Потянулось темное, томительное время.
Мы ходили по хатам, впрыскивали морфий, поили умирающих водой и с безмолвным отчаянием следили, как заболевали те немногие, которым болезнь дала отсрочку.
Трупы мы стаскивали в стодолы. Врач из летучки приказал сжигать эти стодолы. Каждый раз он распоряжался этим делом сам и очень при этом оживлялся.
Санитары обкладывали стодолы соломой и поджигали. Загорались они медленно, но горели жарко, распространяя тяжелый дым.
Стодол пропах карболкой. Наши руки были сожжены карболкой до того, что их нельзя было помыть. От воды они невыносимо болели.
По ночам было легче. Мы лежали вповалку на соломе, укрывшись шинелями и кошмами. К половине ночи мы согревались, но спали плохо.
Врач притих и вполголоса рассказывал о своей семье в Бердянске, о жене – бережливой хозяйке – и сыне – самом сообразительном мальчике на свете.
Но никто его не слушал. Каждый думал о своем.
Я лежал между Лелей и молчаливым веснушчатым санитаром – поляком по фамилии Сырокомля. Он часто плакал по ночам. Мы знали, что на фронте плачут только о навсегда потерянных любимых людях. Но все молчали, и никто даже ни разу не попытался утешить его. Это были бесполезные слезы. Они не облегчали горя, а, наоборот, утяжеляли его.
И Леля иногда тоже беззвучно плакала по ночам, крепко держа меня за руку. О том, что она плачет, я догадывался по легкому содроганию ее тела.
Тогда я осторожно гладил ее волосы и мокрые щеки. Она в ответ прижималась горячим лицом к моей ладони и начинала плакать еще сильнее. Вера Севастьяновна говорила:
– Леля, не надо. Не ослабляйте себя.
Эти слова действовали. Леля успокаивалась. Леля все время натягивала на меня сползавшую шинель. Ни разу мы не говорили с ней ночью. Мы лежали молча и слушали шорох соломы под стрехой.
Изредка до стодола доходил отдаленный орудийный гул. Тогда все подымали головы и прислушивались. Хоть бы скорее подошел фронт!
Не помню, на какую ночь Леля тихо сказал мне:
– Если я умру, не сжигайте меня в стодоле.
Она вздрогнула всем телом.
– Глупости! – ответил я, взял ее руку и почувствовал, что у меня дернулось сердце. Рука у Лели была как ледышка. Я потрогал лоб – он весь горел.
– Да, – горестно сказала Леля. – Да... Я заметила еще вчера. Только не оставляйте меня одну, милый вы мой человек.
Я разбудил Веру Севастьяновну и врача. Проснулись и все санитары.
Зажгли фонари. Леля отвернулась от света.
Все долго молчали. Наконец Вера Севастьяновна сказала:
– Надо вымыть, продезинфицировать и протопить соседнюю хату. Она пустая.
Санитары, переговариваясь и вздыхая, вышли из стодола. Врач отвел меня в сторону и прошептал:
– Я сделаю все, что в моих силах. Понимаете? Все!
Я молча пожал ему руку. Леля позвала меня.
– Прощайте! – сказала она, глядя на меня со странной тихой улыбкой. – Хоть и недолго, но мне было очень хорошо... Очень. Только сказать об этом было нельзя...
– Я буду с вами, – ответил я. – Я не уйду от вас, Леля.
Она закрыла глаза и, как там, в лагере на скамейке, затрясла головой.
Сколько бы я ни напрягал память, я не могу сейчас связно вспомнить, что было потом. Я помню только урывками.
Помню холодную избу. Леля сидела на койке, Вера Севастьяновна раздевала ее. Я помогал ей.
Леля сидела с закрытыми глазами и тяжело дышала. Я впервые увидел ее обнаженное девичье тело, и оно показалось мне драгоценным и нежным. Дико было подумать, что эти высокие стройные ноги, тонкие руки и трогательные маленькие груди уже тронула смерть.
Все было дорого в этом лихорадочно беспомощном теле – от волоска на затылке до родинки на смуглом бедре.
Мы уложили Лелю. Она открыла глаза и внятно сказала:
– Платье оставьте здесь. Не уносите!
Я и Вера Севастьяновна все время были около нее. К ночи Леля как будто забылась.
Она почти не металась и лежала так тихо, что временами я пугался и наклонялся к ней, чтобы услышать ее дыхание.
Ночь тянулась медленно. Не было вокруг никаких признаков, по которым можно было бы понять, скоро ли утро, – ни петушиных криков, ни стука ходиков, ни звезд на непроглядном небе.
К рассвету Вера Севастьяновна ушла в стодол, чтобы прилечь на часок.
Когда за окнами начало смутно синеть, Леля открыла глаза и позвала меня. Я наклонился над ней. Она слабо оттолкнула меня и долго смотрела мне в лицо с такой нежностью, с такой печалью и заботой, что я не выдержал, у меня сжалось горло, и я заплакал – впервые за долгие годы после своего полузабытого детства.
– Не надо, братик мой милый, – сказала Леля. Глаза ее были полны слез, но они не проливались. – Поставьте на табурет кружку... с водой. Там... в стодоле... есть клюквенный экстракт. Принесите... Мне хочется пить... Что-нибудь кислое...
Я встал.
– Еще... – сказала Леля. – Еще я хочу... счастье мое единственное... не надо плакать. Я всех забыла... даже маму... Один вы...
Я рванулся к двери, принес Леле воды и быстро вышел из халупы. Когда я вернулся из стодола с клюквенным экстрактом, Леля спокойно спала, и ее лицо с полуоткрытым ртом поразило меня неестественной бледной красотой.
Я опоздал со своим экстрактом. Леля, не дождавшись меня, выпила воду. Она немного расплескала ее на полу около койки.
Я не помню, сколько времени я сидел около Лели и охранял ее сон. В оконце уже вползал мутный свет, когда я заметил, что Леля не дышит. Я схватил ее руку. Она была холодная. Я никак не мог найти пульс.
Я бросился в стодол к Вере Севастьяновне. Врач тоже вскочил и побежал с нами в хату, где лежала Леля.
Леля умерла. Вера Севастьяновна нашла под ее платьем на табурете коробочку от морфия. Она была пустая. Леля услала меня за клюквенным экстрактом, чтобы принять смертельную дозу морфия.
– Ну что ж, – промолвил врач, – она заслужила легкую смерть.
Вера Севастьяновна молчала.
Я сел на пол около койки, спрятал голову в поднятый воротник шинели и просидел так не помню сколько времени. Потом я встал, подошел к Леле, поднял ее голову и поцеловал ее глаза, волосы, холодные губы.
Вера Севастьяновна оттащила меня и приказала сейчас же прополоскать рот какой-то едкой жидкостью и вымыть руки.
Мы выкопали глубокую могилу на бугре за деревней, около старой ветлы. Эту ветлу было видно издалека.
Санитары сколотили гроб из старых черных досок.
Я снял с пальца у Лели простое серебряное колечко и спрятал его в свою полевую сумку.
В гробу Леля была еще прекраснее, чем перед смертью.
Когда мы закапывали могилу, послышались винтовочные выстрелы. Их было немного, и они раздавались через равные промежутки времени.
В тот же день мы узнали, что никакого оцепления нет. Оно ушло, не предупредив нас. Может быть, эти выстрелы и были предупреждением, но мы не поняли этого.
Мы тотчас же ушли из деревни. Вокруг было пусто.
Когда мы отъехали с полверсты, я остановился и повернул коня. Позади в слабом тумане, в хмуром свете осеннего дня был виден под облетевшей ветлой маленький крест над могилой Лели – все, что осталось от трепещущей девичьей души, от ее голоса, смеха, ее любви и слез.
Вера Севастьяновна окликнула меня.
– Поезжайте, – сказал я. – Я вас догоню.
– Даете честное слово?
– Поезжайте!
Обоз тронулся. Я все стоял, не слезая с коня, и смотрел на деревню. Мне казалось, что если я чуть двинусь, то порвется последняя нить жизни, я упаду с коня, и все будет кончено.
Обоз несколько раз останавливался, поджидал меня, потом скрылся за перелеском.
Тогда я вернулся к могиле. Я соскочил с коня и не привязал его. Он тревожно раздувал ноздри и тихонько ржал.
Я подошел к могиле, опустился на колени и крепко прижался лбом к холодной земле. Под тяжелым слоем этой мокрой земли лежала молодая женщина, родившаяся под счастливой звездой.
Что же делать? Гладить рукой эту глину, что прикасается к ее лицу? Разрыть могилу, чтобы еще раз увидеть ее лицо и поцеловать глаза? Что делать?
Кто-то крепко схватил меня за плечо. Я оглянулся.
За мной стоял санитар Сырокомля. Он держал за повод серого коня. Это был конь врача из летучки.