У нее был вид генерала, обозревающего свой полк перед парадом. Сделав нам несколько замечаний, она отрывочным голосом скомандовала: 'Вперед'. После монотонного, бесконечно томительного ожидания в холодной, сырой, плохо освещенной комнате, в окна которой глядел сероватый зимний день, вид ярко освещенной, пестрой, шумной залы в первую минуту одурманил меня. Нагретая удушливая атмосфера ошеломила, точно обожгла.
Я впервые очутилась на эстраде, перед бесчисленной толпой, собравшейся послушать знаменитого артиста. Я чувствовала себя потерянной среди этой огромной несуразной эстрады, возведенной частью на арене, частью на трибуне цирка. Когда я подняла глаза, мне показалось, что я сижу на дне глубокой чашки: над моей головой, до самого потолка, разместились музыканты, гудя изо всех сил в духовые инструменты. Наш хор занял часть эстрады справа, за струнным оркестром. На противоположной стороне, параллельно с нами, разместился хор мужчин, учеников парижской консерватории.
Явился Рубинштейн. Публика заревела. Он подал знак. Зала замерла. В назначенный момент мы дружно вступили, и наши голоса слились с могучими, стройными звуками оркестра. Наш хор, составленный из отборных молодых голосов, представлял удивительное богатство и красоту звука. Многие из нас были уже законченными артистами.
Странно… Делалось столько приготовлений, было так много разговоров, ожиданий, волнений, раскинулась такая сложная картина, а для меня вырвалось из общего лишь одно: момент на эстраде, а там - ничего, ни до ни после. Во всем этом не было цельности, отсутствовала гармония, много было ненужного, шероховатого, положительный момент слишком ничтожен. Почему-то все вместе оставило во мне чувство полной неудовлетворенности. Мне показалось, что я с большим удовольствием изобразила бы слушательницу, нежели исполнительницу, я предпочитала иллюзию.
Рубинштейн тогда страшно увлекался Ван-Зандт и не пропускал ни одного представления с ее участием. Мне удалось еще раз его увидать. Однажды он пригласил меня в свою ложу. Шла 'Динора', в которой Ван- Зандт была неподражаема.
У нас в школе снова приготовления: объявлен годичный концерт учениц Маркези. В нем выступают несколько окончивших учениц оперного класса, между прочим, Рындина, Фриде, Карганова и Новак. Новак поет арию из 'Фауста', сцену у прялки. В школу нарочно по этому случаю приехал Гуно, послушать ее и дать лично свои указания. Он симпатичный, приветливый, говорит сочно, красно, с лаской в глазах. Каждой из нас он сказал любезное слово. Кроме Новак, он прослушал еще некоторых учениц в своих произведениях. Мы все были очарованы им и шумной толпой выбежали проводить до кареты.
Одна из американок должна была исполнить в концерте арию Офелии, сцену сумасшествия из 'Гамлета' Амбруаза Тома. Он тоже приехал давать свои указания, но, делая их сухо, обрывая на каждой фразе, безжалостно запугал исполнительницу. Просто было жалко смотреть на нее. Холодный, прямой, надменный, он заморозил нас окончательно. Мы не смели шевельнуться при нем.
В день концерта у меня было много дела. Надо было успеть всех одеть, причесать. Новак жила в одной комнате с Фриде. Чтобы друг другу не мешать, она одевалась у меня. Какая спешка, суета… Мы с Лизой бегали как угорелые из этажа в этаж, из комнаты в комнату. Кому не хватало шпилек, у кого нет духов, одной нужны перчатки, у другой неподходящее пальто… У меня все это есть: каждая находит, что надо. Минута важная, и я счастлива выручить товарок, им угодить.
Концерт сошел благополучно. Наша школа оказалась, как всегда, на высоте. Вернувшись домой, за чашкой чая, на 'главной квартире' делимся впечатлениями, вспоминаем пережитые волнения, страдания и радость успеха.
Иногда мы ходили в оперу для экономии в складчину. Бралась огромная литерная ложа в четвертом ярусе. Нас набивалось в нее шесть, а то и восемь душ. Жара на этой вышке была невообразимая. Придумана была удивительно остроумная комбинация. Проходя по улице мимо торговки апельсинами, каждая из нас покупала пять, шесть или целый десяток чудесных фруктов. Все это распихивалось по карманам и во время антрактов поедалось. Корки же неминуемо бросались на пол, и что думала о нас 'увреза' после нашего ухода - нам было все равно.
С нами случилось одновременно и горе, и радость. Горе - Рындина уезжает, радость - она едет в московскую оперу дебютировать в роли Вани в 'Жизни за царя'. Мы все очень полюбили ее, жаль с ней расстаться, но за нее мы довольны: цель достигнута. Обнимаясь и плача, проводили мы ее на вокзал. Вернулись домой осиротелыми. В сущности, Рындина со своим ровным характером была звеном между нами. После ее отъезда наша компания понемногу распалась. Я же больше всех сошлась с Каргановой (впоследствии Терьян). Ее смелый, веселый характер нравился мне. С Фриде нам не удалось сблизиться. Я думаю, это произошло оттого, что за ней вечно тащилась Паола Новак, ее товарка по Вене, откуда они перебрались в Париж к Маркези, а с Новак мне было трудно сойтись: она была неинтересна и, кроме красивого голоса, ничего собой не представляла.
Однажды мы с Каргановой дружно пили чай. Лиза, которая от души презирала французов, стала нам жаловаться, что 'у этих хваленых французов даже путной бани нет, негде и помыться'… Карганова приняла эти слова к сведению. Несколько дней спустя она влетела к нам ураганом и объявила, что нашла русскую баню, но что по-здешнему ее называют 'хамам'. Мы слушали ее с недоверием. Она принялась усиленно уговаривать нас попробовать, ручаясь, что это будет превосходно. Она так приставала к нам, что мы наконец сдались. Решено было отправиться туда на другой день в четыре часа. Мы отправились втроем и, заплатив в кассе за вход, очутились в большой зале с каменным полом. Вдоль стен были устроены невысокие перегородки на манер узких стойл с сиденьем, полочкой и маленьким зеркальцем. Вместо двери у каждой перегородки висела холщовая занавеска -то были раздевальни. Из залы дверь вела в другое помещение, в котором находился душ. Мы с Лизой не решились раздеться, нам эта обстановка не внушала доверия. Карганова, наоборот, желая доказать, что это превосходно, быстро разделась и, развязно выйдя к нам в костюме Евы, стала искать глазами, на чем бы сесть, но не найдя ничего, попросила стул. Стула не оказалось. Она долго гуляла по зале и уже начинала не на шутку сердиться. Наконец с трудом отыскали где-то крохотную ножную скамейку. Банщица тоже уже ворчала. Усевшись, Карганова вызывающим тоном потребовала мыла. Мыла тоже не было. Вместо него была принесена небольшая мисочка с мыльной водой. Карганова, возмущенная, бушевала, забыв о нашем присутствии. Между банщицей и ею было полное недоразумение. Возник вопрос, чем и как помыться? Тогда явилось на сцену нечто вроде толстой кисти из грубой мочалы, которой банщица принялась обмазывать, точно разрисовывать, Карганову. Когда эта операция была окончена, банщица повела ее под душ среди немилосердной перебранки - отношения их окончательно обострились.
Я уже давно умирала от смеха, но что удваивало мое веселье, так это невозмутимое лицо Лизы, серьезно и внимательно следившей за всем происходившим. Нет, этого описать невозможно…
Когда Карганова очутилась под душем, банщица, желая, вероятно, сорвать на ней сердце, отплатила за все, пустила в нее кипящую струю… Вдруг я вижу мою Карганову в корчах: куда она ни бросится, струя неумолимо следует за ней. Крик, гул, беготня, плеск воды и мой уже ничем не удерживаемый хохот - все смешалось в общий хаос… Наконец, Карганова рванулась в мою сторону, пытка ее прекратилась…
Долго, долго я не могла отхохотать этой смешной истории. Так окончилась наша попытка найти в Париже русскую баню. А Лиза торжествовала.
Мои занятия шли очень успешно. Я уже перешла в оперный класс. В это время я познакомилась с художником Константином Маковским и имела глупость согласиться позировать ему для поясного портрета. Меня очень интересовало это знакомство: это был первый художник, с которым я близко встречалась в своей жизни. Вспомнилось мне мое детское представление о художниках: 'Какие это должно быть, хорошие, умные, особенные люди'… Вспомнились мои детские мечты, восторженные представления об этих избранных людях, стоящих выше толпы… И должна сознаться, что моя первая встреча с представителем этих высших существ и впечатление, вынесенное от общения с ним, было не в его пользу: он поразил меня своей неимоверной пошлостью, пустотой и невежеством…
Добросовестно и аккуратно я приходила на сеансы три раза в неделю, несмотря на тайные угрызения совести, что непроизводительно трачу драгоценное время, отнимая его от своих занятий. Я успокаивала себя мыслью, что зато останется портрет с меня молодой, память на всю жизнь.
Маковский почему-то непременно захотел писать меня в костюме Марии Стюарт. Хотя я этой фантазии не разделяла, но пришлось сдаться, потому что с некоторыми художниками невозможно говорить резонно: они непогрешимы, не терпят здравой критики.