С утра случился небольшой переполох. Хуберманы не могли найти свой флаг.
— За нами придут, — заверила Мама мужа. — Нас заберут. — Кто? Они. — Надо найти!
Уже казалось, что Папе придется пойти в подвал и нарисовать флаг на холстине. К счастью, флаг все-таки нашелся, похороненный в шкафу за аккордеоном.
— Этот адский аккордеон, загораживал мне всю видимость! — Мама крутанулась на пятках. — Лизель!
Девочке доверили честь приколоть флаг к оконной раме.
Ближе к полудню приехали Ганс-младший и Труди — на домашний обед, как они это делали на Рождество и Пасху. По-моему, теперь подходящий момент представить их пообстоятельнее:
У Ганса-младшего были отцовские глаза и рост. Вот только серебро в его глазах было не теплое, как у Папы, — там уже профюрерили. Еще у него было побольше мяса на костях, колючие светлые волосы и кожа, как белесая краска.
Труди, или Трудель, как ее часто называли, была лишь на пару-другую сантиметров выше Мамы. Ей досталась плачевная утиная походка Розы Хуберман, но в остальном она была заметно тоньше. Живя прислугой в богатой части Мюнхена, она, скорее всего, уставала от детей, но всегда умела найти хотя бы несколько улыбчивых слов для Лизель. У нее были мягкие губы. Тихий голос.
Ганс и Труди приехали вместе на мюнхенском поезде, и совсем скоро ожили старые трения.
— Ну так что, тебя еще не приняли? — Ганс-младший начал с того, на чем они остановились в Рождество.
— Куда?
— Ну догадайся — в Партию!
— Нет, думаю, про меня забыли.
— Ну а ты обращался хоть раз с тех пор? Нельзя же вот так сидеть и ждать, пока тебя не догонит новый мир. Надо пойти и самому стать его частью — невзирая на прошлые ошибки.
Папа поднял глаза:
— Ошибки? В жизни я много ошибался, но уж не тем, что не вступил в фашистскую партию. Мое заявление у них — ты знаешь, — но я не пойду снова проситься. Я просто…
Тут-то и пришел большой озноб.
Он влетел в окно, гарцуя на сквозняке. Может, то было дуновение Третьего Рейха, набирающее все большую силу. А может, просто все та же Европа, ее дыхание. То или другое, но оно овеяло старшего и младшего Хуберманов в тот миг, когда их металлические глаза столкнулись, как оловянные кастрюли.
— Тебе всегда было плевать на страну! — сказал Ганс-младший. — Тебе она безразлична.
Папины глаза стало разъедать. Ганса-младшего это не остановило. Чего-то ради он посмотрел на девочку. Торчком расставив на столе три свои книжки, будто для разговора, Лизель беззвучно шевелила губами, читая в одной.
— И что за дрянь читает девчонка? Ей нужно читать «Майн кампф».
Лизель подняла глаза.
— Не беспокойся, Лизель, — сказал Папа. — Читай, читай. Он не понимает, что говорит.
Но Ганс-младший не сдавался. Он подступил ближе и сказал:
— Или ты с фюрером, или против него — и я вижу, что ты против. С самого начала был. — Лизель следила за лицом Ганса-младшего, не отрывая глаз от его тощих губ и твердокаменного ряда нижних зубов. — Жалок человек, который может стоять в сторонке, сложа руки, когда вся нация выбрасывает мусор и идет к величию.
Труди и Мама сидели молча и напуганно, Лизель — тоже. Пахло гороховым супом, что-то горело, и согласия не было.
Все ждали следующих слов.
Их произнес сын. Всего два.
— Ты — трус. — Он опрокинул их Папе в лицо и немедленно вышел вон из кухни, из дома.
Вопреки всей бесполезности, Папа вышел на порог и закричал вслед сыну:
— Трус?
Он бросился к калитке и, словно умоляя, побежал за сыном. Роза метнулась к окну, сорвала флаг и распахнула створки. Мама, Труди и Лизель столпились у окна и смотрели, как отец нагнал сына и схватил за руку, умоляя остановиться. Слышно ничего не было, но движения вырывавшегося Ганса-младшего кричали довольно громко. А фигура Папы, когда он глядел вслед Гансу, просто ревела им с улицы.
— Ганси! — позвала наконец Мама. И Труди, и Лизель поежились от ее голоса. — Вернись!
Мальчик ушел.
Да, мальчик ушел, и я был бы рад сообщить вам, что у молодого Ганса Хубермана все сложилось хорошо, но это не так.
Испарившись в тот день во имя фюрера с Химмель-штрассе, он помчался сквозь события другой истории, и каждый шаг неминуемо приближал его к России.
К Сталинграду.
Когда сын скрылся из виду, Ганс Хуберман постоял еще несколько секунд. Улица казалась такой большой.
Когда Папа вновь появился на кухне, Мама уперлась в него пристальным взглядом, но они не обменялись ни словом. Она ничем не упрекнула его, что было, как вы понимаете, весьма необычно. Может, решила, что Папа и так страдает, получив ярлык труса от единственного сына.
Когда все поели, Папа еще посидел молча за столом. Был ли он в самом деле трусом, о чем столь грубо объявил его сын? Разумеется, на Первой мировой Ганс им себя считал. И трусости приписывал то, что остался в живых. Но полно, разве признаться в том, что боишься, — это трусость? Радоваться тому, что жив — трусость?
Его мысли чертили зигзаги по столешнице, в которую он глядел.
— Папа? — позвала Лизель, но тот даже не взглянул. — О чем он говорил? Что он имел в виду, когда…
— Ни о чем, — ответил Папа. Он говорил, тихо и спокойно, столу. — Ничего. Не думай про него, Лизель. — Прошла, наверное, целая минута, прежде чем он снова открыл рот. — Тебе не пора собираться? — Теперь уже он смотрел на Лизель. — Разве тебе не надо на костер?