И фрау Герман, жена бургомистра, — как она стоит пушистоволосая и дрожащая в огромном, холодом веющем дверном проеме. Всегда безмолвная. Всегда одна. Ни слова, ни разу.
Иногда с ней ходил Руди.
— Сколько у тебя тут денег? — спросил он однажды ближе к вечеру. Уже почти стемнело, и они выходили на Химмель-штрассе, мимо лавки. — Ты же слыхала про фрау Диллер, да ведь? Говорят, у нее есть тайник с леденцами, и за нужную цену…
— И думать не смей! — Лизель, как всегда, крепко сжимала деньги в кулаке. — Тебе-то не страшно — не тебе перед моей Мамой отчитываться.
Руди пожал плечами:
— Попытка не пытка!
В середине января на уроках в школе проходили составление писем. После обучения основам каждый ученик должен был написать два письма — одно другу и одно — кому-нибудь из параллельного класса.
Письмо Руди к Лизель было написано так:
Дорогая свинюха,
ты по-прежнему такая же никудышная на футбольном поле, какая была, когда мы играли прошлый раз? Надеюсь, что да. Значит, я опять тебя обгоню, как Джесси Оуэнз на Олимпиаде…
Когда сестра Мария увидела эта, она задала Руди вопрос — очень дружелюбно.
Нечего и говорить, что Руди ответил отрицательно, письмо порвали, и он начал новое. На этот раз оно было адресовано кому-то по имени Лизель, и автор интересовался, есть ли у Лизель хобби, и какое.
Дома, составляя письмо, заданное на дом, Лизель решила, что писать Руди или еще какому-нибудь свинуху было бы, конечно, смешно. Какой смысл? Сидя над письмом в подвале, она заговорила с Папой, который в очередной раз перекрашивал стену.
Папа обернулся вместе с облаком паров краски:
— Was wuistz? — Это была самая грубая форма немецкого, на какой только можно разговаривать, но сказано это было с видом полнейшего довольства. — Ну, чего?
— Я смогу написать письмо маме?
Молчание.
— Зачем тебе понадобилось писать ей письмо? Тебе и так приходится терпеть ее каждый день. — Папа усмехнулся лукаво — дал «шмунцеля».[7] — Тебе этого мало?
— Не этой маме. — Лизель сглотнула.
— А. — Папа отвернулся к стене и продолжил красить. — Ну, наверное. Можно отослать его, как там ее — даме, которая привезла тебя сюда и потом приезжала несколько раз — из конторы по опеке.
— Фрау Генрих.
— Ну да. Отправь ей. Может, она сможет переслать его твоей маме.
Даже в тот момент прозвучало неубедительно — как будто он что-то недоговаривал. Во время коротких визитов фрау Генрих о матери Лизель не проронила ни слова.
Не спросив Папу, что здесь не так, Лизель тут же принялась писать, решив не отзываться на дурное предчувствие, которое тут же в ней зашевелилось. Чтобы довести письмо до ума, потребовалось три часа и шесть черновиков: чтобы рассказать маме все о Молькинге, о Папе и его аккордеоне, о странных, но честных повадках Руди Штайнера и о подвигах Розы Хуберман. Еще Лизель писала, как она гордится тем, что теперь умеет читать и немного писать. На следующий день она опустила письмо в ящик у фрау Диллер, наклеив марку, добытую из кухонного стола. И стала ждать.
В тот вечер, сидя над письмом, Лизель подслушала разговор между Гансом и Розой.
— Чего это она взялась писать матери? — говорила Мама.
Голос у нее был на удивление спокойный и заботливый. Как вы можете понять, Лизель это немало встревожило. Ей больше понравилось бы, если бы приемные родители спорили. Когда взрослые шепчутся, это как-то не добавляет спокойствия.
— Она спросила, — отвечал Папа, — не мог же я сказать нет. Верно?
— Езус, Мария и Йозеф! — Снова шепот. — Ей надо забыть ее, и все. Кто знает, где она теперь? Кто знает, что они с ней сделали?
В кровати Лизель крепко обхватила себя руками. Собрала себя в комок.
Она думала о матери и повторяла Мамины вопросы.
Где она?
Что с ней сделали?
И кто, наконец, на самом деле, эти
МЕРТВЫЕ ПИСЬМА
Перенесемся вперед — сентябрь 1943-го, подвал Хуберманов.
Четырнадцатилетняя девочка пишет в маленькой книжке с темной обложкой. Девочка худенькая, но она сильная и немало повидала. Папа сидит с аккордеоном у ног.
Он говорит:
— А знаешь, Лизель? Я почти написал тебе ответ и подписался «мама». — Папа чешет ногу там, где раньше был гипс. — Но все-таки не смог. Не смог себя заставить.
Несколько раз за остаток января и целый февраль 1940 года, когда Лизель проверяла почтовый ящик, нет ли ответа на ее письмо, сердце ее приемного отца явственно обливалось кровью.
— Жаль! — говорил он ей. — Сегодня нету, а?
Это позже Лизель поняла, что вся затея была бессмысленна. Если б мама могла, она бы давно связалась с людьми из опеки, или с самой Лизель, или с Хуберманами. Но ничего этого не случилось.
Обида стала еще горше, когда в середине февраля Лизель получила письмо от одних глажечных клиентов — Пфаффельхурферов с Хайде-штрассе. Эти двое с великой долговязостью стояли в дверях, меланхолично оглядывая Лизель.
— Твоей маме, — сказал мужчина, протягивая конверт. — Передай, что нам жаль. Передай, что нам жаль.
В доме Хуберманов то был не лучший вечер.
Даже когда Лизель скрылась в подвале сочинять пятое письмо матери (все, кроме первого, еще предстоит отослать), ей были слышны ругательства Розы: она распространялась насчет этих засранцев Пфаффельхурферов и этой вшивоты Эрнста Фогеля.
— Feuer soll'n's brunzen fur einen Monat! — было слышно ей. Перевод: «Чтоб они все месяц огнем мочились!»
Лизель писaла.
Когда наступил день ее рождения, подарков не было. Подарков не было, потому что не было денег, и в тот момент у Папы закончился табак.
— Я тебе говорила. — Мама ткнула в него пальцем. — Я говорила не дарить обе книги на Рождество. Так нет ведь. Разве ты послушал?
— Знаю, знаю! — Он спокойно повернулся к Лизель. — Прости, Лизель. Сейчас мы не можем себе позволить.