А потом был суд над Андреем Синявским (Абрам Терц), и в самиздате промелькнуло письмо в поддержку преподавателя МГУ В.Д.Дувакина — в перечне подписавших письмо значился Кожинов; изредка в печати попадалась его статья.
Вот такая была предпосылка до тех пор, пока судьба не свела меня с этим интереснейшим человеком — ему в то время было около пятидесяти.
Не забыть, как негодовал В.А.Чивилихин, да и большинство окружения главного редактора 'Нашего современника', когда после 'Памяти' в 'крамольном номере' журнала была опубликована статья Кожинова. В общем, статья как статья, однако евразийского направления, поэтому и шла как бы в поддержку Л.Н.Гумилева, с которым односторонне полемизировал Чивилихин. И когда на секретариате СП РСФСР фактически отстраняли от работы Ю.И.Селезнева, а был он короткое время первым заместителем главного редактора, Чивилихин буквально выкрикивал свои негодования. Присутствуя при этом, я и тогда не понимал, и теперь не могу понять, откуда берется и где таится такая лютая нетерпимость друг к другу — все ведь свои… А вот у Кожинова подобной нетерпимости не было — теперь это особенно очевидно.
В.В.Кожинов был евразийцем, но не агрессивным, не воинственным. Именно на примере Вадима Валериановича я еще раз убедился в том, что можно быть славянофилом, западником или евразийцем — и при этом мирно сосуществовать с инакомыслящими, оставаться русским патриотом. Государственность, патриотизм — категории основополагающие, фундаментальные, а славянофильство, евразийство — лишь пути поиска или поиск пути, ведь это даже не 'кровь'… Но так в идеале, а на деле нетерпимость была и остается — и это порождает в обществе внутренний раскол.
Вольно или невольно мне приходилось не раз выслушивать мнение, что Кожинов течет сам по себе, без каких бы то ни было сверхзадач и идей. Суждения такие или подобные возникали потому, что Вадим Валерианович никогда не ломился ни в западники, ни в славянофилы, ни в демократы, ни в патриоты. И так могло показаться, но грешно было не видеть его принципиальной самостоятельности во всем: и в жизни, и в творчестве, — хотя для него жизнь и творчество составляли нечто единое. И когда требовалось отстоять свои убеждения — он их отстаивал, не думая, или, напротив, зная о грядущих последствиях. И делалось это с достоинством, внешне спокойно, с твердой уверенностью.
А разве почвенничество — не путь, не самостоятельность идей и действия? Иное дело, что идея требовала печатного толкования, чтобы масса могла воспринять ее как предложение, как третий путь; массу необходимо было просветить этим самым почвенничеством, а этого нельзя было сделать вчера, нельзя сделать и сегодня. Но третий путь — возможно, и теоретический — все-таки оставался. Не по этому ли пути и шел Кожинов, отказываясь от вчерашнего дня — и от славянофильства, и от западничества? Думаю, что евразийство было лишь пристегнуто к почвенничеству, к третьему пути.
Я знал, что Вадим Валерианович исподволь давно уже занимается историей. Не прямо историей — историком в классическом понимании он никогда не был. Но в связи с евразийством уже не раз обращался к дохристианской Киевской Руси. Занимала его и княгиня Ольга, о чем тогда же мне говорил и архимандрит Иннокентий (Просвирнин). Так что когда в начале 1990-х годов я пришел работать в 'Журнал Московской Патриархии', то очень скоро принял, быть может, безответственное решение: предложил нецерковному Кожинову место на страницах церковного журнала — тогда меня интересовала именно княгиня Ольга. Он согласился. Начались деловые встречи, в результате которых две статьи были опубликованы — по Андрею Боголюбскому и Иосифу Волоцкому.
Как-то зашел разговор о том, что кое-кто считает его всего лишь компилятором со всеми вытекающими отсюда осуждениями. Мы не стали развивать тему хулы, потому что в данном случае без объяснений понимали друг друга.
Вадим Валерианович курил и добродушно посмеивался.
В 'Журнале Московской Патриархии' по манере письма Кожинова вопросов не возникало (преграды чинились из иного материала), здесь все-таки знали и ценили святоотеческую литературу, которая, как правило, не пишется, а составляется — так духовные подвижники стремятся скрыть, умалить, не выставлять свое 'я'. И до сих пор церковные авторы под статьей или на титульном листе книги нередко пишут: 'составил такой-то'… Впрочем, меня волновало другое: не полезет ли иголками атеизм из статей Кожинова, когда окажутся они рядом с богословием и проповедью? Я полагался именно на его манеру письма, на безупречность и многогранность исследований — и оказался прав. Даже при желании подкопаться было трудно. И вскоре после второй статьи один из профессоров Московской духовной академии сказал: 'А Кожинова у нас восприняли, хотя, конечно же, это не богословие'. 'А он на богословие и не покушался', — ответил я.
Тогда же не раз заходил разговор о религии, о вере. Как-то Вадим Валерианович сказал:
— Я знаю, что вы и до так называемой перестройки были человеком верущим, церковным… и это хорошо. А я вот всю жизнь, хотя и крещеный бабушками, прожил в стороне от церкви. И хотя я никогда не был атеистом, но было бы по меньшей мере странно сегодня — как подсвечник! — выставлять себя верующим… Меня поражает, когда на глазах творятся неестественные метаморфозы: вчера был атеистом с партийным билетом, кусал верующих, а сегодня демонстративно крестится на каждом углу — это ведь называется 'по обстоятельствам'… То же и по части водки… да вот (он назвал известное имя) — говорил, говорил о безнравственности и вреде алкоголя, призывал к сухому закону, а пока другие выступали — напился за сценой до такой степени, что вышел на сцену и сел мимо стула… Вот уж, действительно, Бог наказал… Если уж ты веришь, то верь не по обстоятельствам, а вопреки обстоятельствам. Если говоришь о трезвости, прежде всего и сам не пей…
Так, шаг за шагом, приоткрывалась для меня его внутренняя жизнь.
Общаться с Вадимом Валериановичем бывало интересно и легко. И лишь одно смущало в общении с ним: его энциклопедическая начитанность и осведомленность. Иногда я терялся, переживая чувство ученика перед учителем.