– Как, это вы? Вы, мой дорогой г. Табуро? – воскликнул маршал, радушно протягивая Клоду руку. – Тысячу раз прошу извинить мою неловкость. Но кто, скажите, станет искать под этим рубищем Лукулла с улицы Сент-Авуа?
– Так, так, сударь! Вы говорите сущую правду: хлебосолов узнают только за их столом, но не в другом месте, – ответил Табуро, пожимая руку Вилляра.
В ту, столь аристократическую пору, большая игра, охота и хорошая кухня уравнивали сословия. Если откупщики, как называли тогда финансистов и выскочек, не проникали в круг больших бар, если они мало вращались при дворе, и то как будто поневоле, то это потому, что, при их грубой надменности, они предпочитали унижать вельмож до себя, уничтожать их своим великолепием, пышностью, предоставлять в их распоряжение свою мошну – словом, ничего не щадить для них, делая все это с презрительной беззаботностью и ничего не принимая от них взамен. Царедворцы насмехались над финансистами, пользовались их ужинами, прикарманивали их деньги и обращались с ними, как с золотым тельцом. Финансисты пожимали плечами, смотрели на царедворцев, как на нахлебников, говорили им «ты» и то и дело наносили им пощечины своей развязностью, прекрасно сознавая, что тот, кто дает, выше того, кто получает.
Великий король с приторной вежливостью водил по версальским садам Самуила Бернара, спрашивая его советов, снисходительно выслушивая их, окружая его вниманием, осыпая его лестью: все это с целью добиться значительного займа. И Самуил Бернар, холодный и гордый, простер раз свое презрение до того, что решился сам положить конец унижению короля следующими словами:
– Ваше величество ставите меня в неловкое положение: вы забываете, что говорите с одним из своих подданных.
Без этого отступления читателя, пожалуй, удивила бы непринужденность обращения чичисбея с таким высокопоставленным лицом, как Вилляр. Не то чтобы маршал когда-либо пользовался сокровищами Клода; но он любил вести большую игру и всегда находил в Табуро равного товарища, который всегда был готов играть и с очаровательной легкостью давал отыграться.
– Ну-с, моя милая Психея, откуда вы появляетесь в таком виде? – сказал Вилляр. – Ваши приключения – целый роман. За то непродолжительное время, что я провел в Версале, только об этом и говорили. И все ваши старые друзья, клянусь вам, принимают особенное участие в вашей судьбе. Расскажите же эту историю, а потом мне объясните, чем можете быть полезной королю.
Передав, каким образом она, следуя за Изабеллой, очутилась во власти камизаров в ущелье Ран- Жастри, Психея продолжала:
– Нас водили глухими, окольными дорогами, среди недоступных гор, вплоть до входа в пещеру, вырытую в скале. Мы должны были там оставаться в плену заложниками. Г-на Табуро принимали за моего брата. Люди, сторожившие нас, были скорее грубы, чем злы. Таким-то образом мы провели несколько недель. И все время я испытывала жестокое беспокойство насчет судьбы Флорака, о котором все еще не было никаких известий.
– А я, – прибавил Клод, – проводил время в поисках за грибами во мху и за пчелиными сотами в дуплах – точь-в-точь настоящий леший. И все это для дорогой Психеи, сударь: у меня прямо сердце сжималось, видя как ее кормят одними солениями. Бедное дитя никак не могло к этому привыкнуть: и я кончил тем, что приготовил ей пирожки с начинкой из каштанов на меду и жарил их «по-дикарски», на простой железной пластинке, накаленной на огне. Клянусь вам, это были весьма нежные пирожки. Я заставлю моего повара усовершенствовать это изобретение и окрещу его именем «пирожки а la camisarde».
– Вот вы и не сомневаетесь, что скоро хорошо заживете, – проговорил, смеясь, Вилляр. Потом, обратившись к Психее, он спросил:
– Много их сторожило вас?
– Человек двенадцать или пятнадцать. Вскоре мы начали замечать, как почти ежедневно прибывали мулы, навьюченные военными принадлежностями и съестными припасами, в сопровождении новых бунтовщиков, которые занимались тем, что рыли и устраивали в скале подземелье, в котором помещали все привезенное.
– Вот там-то, сударь, – проговорил со вздохом Клод, – я начал учиться ремеслу каменщика. Они, черт их подери, заставили меня принять участие в работах этого проклятого подземелья. Они дали мне понять, что, если я не исполню заданного урока, то каждое утро получу известное количество палок, ну, а с этим возбуждающим средством уж не знаю, чего бы я не сделал.
– А вот немцы, благодаря палкам, ведут своих солдат к победе, – заметил Вилляр, улыбаясь наивности Клода. – Но есть ли у вас какие-нибудь сведения про этого бедного Флорака? – спросил маршал.
– Сначала не было никаких известий, – отвечала Туанон. – Но в один прекрасный день, вместе с новым подкреплением и с военными запасами, явился новый вождь. Найдя его менее суровым, чем прочие мятежники, я решилась спросить его, были ли какие столкновения между камизарами и королевскими войсками?
– Их было несколько, – ответил он. – Между прочим, у Зеленогорского Моста севенский первосвященник был казнен нашими. Затем у Ансизского ущелья изрубили сен-серненских драгун.
– А их капитан, – вырвалось у меня, – умер или ранен?
– Маркиз де Флорак не умер и не ранен. Он должен жить: это – мученик Жана Кавалье.
– Что это значит? – воскликнул с удивлением Вилляр.
– Увы, сударь, я не знаю, – плача ответила Туанон. – Мне ничего больше не удалось узнать ни от этого человека, ни от его товарищей. Только один сказал мне однажды, когда я осведомилась о Флораке: «Маркиз-папист не умер; иначе брат Кавалье носил бы траур по нему». – «С какой стати?» – спросила я его. – «А потому, что жизнь этого паписта – жизнь, предназначенная для мести брата Кавалье; и брат Кавалье только и живет для этого». – «Но в таком случае участь капитана ведь ужасна!» – воскликнула я.
– Тогда, сударь, этот человек проронил таинственные ужасные слова, которые до сих пор звучат в моих ушах: «Каждый день жизнь маркиза-паписта дает мести брата Кавалье свою слезу и свою каплю крови; и он будет жить еще долго».
Тут Туанон упала пред Вилляром на колени и воскликнула раздирающим голосом, заливаясь слезами:
– Ах, ваше превосходительство, сжальтесь над ним! Вы все можете. Избавьте его от ужасных пыток,