толкнув друг друга локтями.
– Но что я действительно слыхал, – подхватил кожевник с важным видом, под которым, без сомнения, скрывалась злостная насмешка, – так это то, что его превосходительство в день суда всегда ест сырое мясо с целью вызвать в себе побольше жестокости.
– А какое мясо ест он в эти дни? – спросил продавец воска с ужасом, смешанным с любопытством.
– Говорят, что мясо тех диких камаргских быков, которые славятся своей кровожадностью, – с невозмутимым хладнокровием ответил продавец духов.
Достойные горожане собирались продолжать психологический разбор личности де Бавиля, как вдруг топот приблизившихся в галоп лошадей привлек их внимание.
– А! Это – гонец, которого сопровождает пикет сен-серненских драгун, – проговорил мэтр Жанэ. – Я узнаю бригадира Ляроза, одного из всадников, спасшихся от верной смерти в ущелье Ансиз.
– А что слышно о маркизе де Флораке, этом красавце, молодом вельможе? – спросил продавец воска. – Есть ли какие вести о нем?
– Нет, еще ничего не известно. Бедный дворянин или умер, или в плену, – сказал кожевник. – Но куда это направляется гонец? Должно быть, в интендантство.
– Посмотрите-ка, двери интендантства постоянно отворены, а сегодня они заперты.
– А, гонец стучится. Отлично, вот двери отворились. Но их опять закрывают.
– Какие-то вести привез гонец? – проговорил со вздохом продавец духов. – Ах, братцы, братцы, в какое времечко мы живем! Однако солнце скрылось за колокольней св. Павла. Хотя на улицах Монпелье совершенно безопасно, но с наступлением ночи я предпочитаю наглухо запираться у себя. Ежедневно находят повсюду угрожающие объявления, прибитые даже на дверях квартиры интенданта Лангедока. Черт возьми, камизары, стало быть, забираются ночью в город. А так как мне противно столкнуться лицом к лицу с этими отъявленными негодяями, которых я презираю, то я и предпочитаю оставаться у себя, – гордо заявил капитан городской стражи, закручивая свой ус.
И мэтр Жанэ, быстро раскланявшись со своими собеседниками, направился к своему дому, сопровождаемый своим зятем и лейтенантом, который, казалось, был глубоко опечален малым успехом своих размышлений.
ИНТЕНДАНТ
Николай Ламуаньон де Бавиль этот чиновник, который, благодаря народным предрассудкам, слыл таким страшным, был одной из замечательнейших личностей века. Лет двадцать он властно управлял Лангедоком, побывавши предварительно правителем По, Монтобана и Пуатье. Его обширный, живой и светлый ум, его железная воля, твердые политические взгляды, смелость, убийственная язвительность и деловые таланты внушали министрам Людовика XIV такой страх, что они навсегда преградили этому выдающемуся человеку путь ко двору: опасались, чтобы он не пустил при дворе глубоких корней и не затмил их всех своим гением. Предпочли предоставить ему такую власть в провинции, что его прозвали королем Лангедока.
– Он создан не для финансов или правосудия, а скорее, для должности главнокомандующего армией; он всегда наготове и никогда не торопится, – говорил про него маршал Вилляр.
Впрочем, вообще трудно себе представить, какой неограниченной властью пользовался тогда провинциальный интендант. Уполномоченный и советник короля, глава правосудия, полиции и финансов, он имел право призывать к ответу всех чиновников, духовенство, городских и сельских старшин. Он созывал городские и народные собрания для смены тех местных чиновников, которых он находил негодными. В его власти находились: гарнизон, земские ополчения, предводители дворянства. Он преследовал судебным порядком мятежников. Ему принадлежал совещательный голос на заседаниях губернатора. Наконец, за свои действия он подлежал ответственности только перед королевским советом. Легко понять, что такая власть недалека от неограниченного произвола, когда она в смутное время сосредоточивается в руках человека, столь уверенного в своей силе и в одобрении двора, как это было с Бавилем.
Как уже сказано, дом интендантства округа Монпелье находился на площади Канург. Это величественное здание из тесаного камня заканчивалось, как и все городские дома, высокой террасой, на которую обитатели выходили летом подышать свежим морским ветерком, известным под названием корбэнского, поднимавшимся обыкновенно около девяти часов вечера. Два часовых, принадлежавших к роте стрелков интенданта, одетых в серовато-белые полукафтаны с красными воротами, стояли на страже перед домом. Жилище Бавиля имело строгий величественный вид. Широкая лестница из лангедокского мрамора, купол которой был расписан в одну краску, по образцу художника Девита, вела в продольный ряд комнат. Тут было восемь зал. С одной стороны, они примыкали к длинной галерее, с другой – к обширной библиотеке, которая сообщалась с часовней. В этих громадных покоях не было ни парчи, ни золотой бахромы: сообразно понятиям Бавиля, такая кричащая роскошь не подходила к жилищу чиновника, где все должно быть строго и внушительно, как он сам. Поэтому обои и занавесы были из малинового бархата, с отворотами, которые заканчивались широкими каймами из горностая. «Святыни» кисти Лебрэна, множество семейных портретов кисти Миньяра, несколько римских достопримечательностей, найденных в раскопках, незадолго до того произведенных в Арле и Ниме, составляли украшение зал. В одной из них висел великолепный портрет отца Бавиля, преславного Гильома де Ламуаньона, первого президента парижского парламента, скончавшегося в 1677 году. Академия художеств преподнесла Бавилю эту работу кисти Филиппа Шампанского в благодарность за выигранную им еще в юности знаменитую тяжбу, где он выступил защитником Жирара Ван Опсталя, одного из членов этого ученого общества.
Двери интендантства, обыкновенно открытые, в эти дни оставались запертыми: Бавиль торжественно праздновал в кругу близких родственников день рождения своего отца. Это празднество было одним из благородных преданий этой старинной семьи «мантьеносцев», члены которой, как говорил Флешье[28], словно были созданы для отправления правосудия и милосердия, ибо у них добродетель была в крови и они поддерживали друг друга добрыми советами, поощряли великими примерами.
Брат Бавиля, Кретьен-Франсуа Ламуаньон, прокурор парижского парламента, приехал на несколько дней вместе с сыном и дочерью в Монпелье, чтобы принять участие в этом празднестве. Ламуаньон во всем проявлял себя достойным своего происхождения. В парламенте прославляли его неподкупность, его редкое красноречие. С другой стороны, его изысканный вкус, приятный ум, очаровательное, равное обращение снискали ему привязанность Расина, Буало и Мольера, с которыми он всегда жил в тесной дружбе. Следуя благочестивому семейному обычаю, Ламуаньон с давних пор занимался описанием жизни своего отца – благородная обязанность, всегда выпадавшая на долю старшего сына в этой семье. Чтение этого произведения, которое только что было закончено, представляло при этих обстоятельствах крайний интерес и было очень кстати.
Потомки знаменитого лица с глубоким чувством благородной гордости восприняли достопамятные слова Гильома, сказанные по делу Фуке[29], смерти которого Людовик XIV требовал во что бы то ни стало: «судья высказывает свое мнение только раз, и то