Дороти Л. Сэйерс
Встреча выпускников
Университет — это рай. Там протекают реки знаний. Оттуда берут начала потоки искусств и наук. Столы Совета – это
Было бы глупо отрицать, что сам город Оксфорд и его университет (
Однако я обязана принести определенные извинения: во-первых, Оксфордскому университету — за то, что я подарила ему ректора и вице-ректора собственного изготовления и колледж со 150 студентками сверх предела, налагаемого уставом. Затем, с глубоким смирением, Баллиол-колледжу — не только за то, что обременила его столь своенравным выпускником, как Питер Уимзи, но также и за чудовищную дерзость, заключающуюся в том, что я разместила на его просторной и священной площадке для крикета колледж Шрусбери. Новому колледжу, колледжу Крайст-Чёрч и, особенно, Квин-колледжу я приношу извинения за безумие некоторых молодых джентльменов, Брасенос-колледжу за игривость субъектов средних лет, и колледжу Магдален — за стеснительную ситуацию, в которую я поставила заместителя проктора.[4] С другой стороны, университетская свалка является, или являлась, непреложным фактом, и за неё никаких извинений от меня не последует.
Ректору и членам совета моего собственного Сомервилл-колледжа я приношу благодарность за великодушно предоставленную помощь в вопросах, касающихся правил надзора и общей дисциплины колледжа, хотя они не должны считать себя ответственными за некоторые детали распорядка в Шрусбери- колледже, многие из которых я изобрела для собственных целей.
Люди, интересующиеся хронологией, если захотят, смогут определить из того, что они уже знают о семье Уимзи, что действие книги происходит в 1935 году, но, если они это сделают, то не должны ворчливо придираться к тому, что не упомянут юбилей Короля, или к тому, что я выбрала погоду и изменения лунных фаз так, чтобы удовлетворить собственное воображение. Но, каким бы реалистичным ни был фон, единственная родная для писателя страна — это мир грёз, где действуют понарошку, отравляют понарошку — и нет преступлений в этом мире.
1
Ты — плод воображения больного,
Ты — добровольный омут для глупца,
Ты — плен для воли, солнце для слепого,
Паучья нить, которой нет конца.
Ты — всех безумий суть, всех зол основа,
Ты жжешь умы, уродуешь сердца,
Ты в тяжкий сон меня ввергаешь снова
И дразнишь обещанием венца.
Но не прельщусь твоим фальшивым светом,
В твоем коптящем не сгорю огне,
Мне добродетель помогла советом,
«Не смей желать! — она сказала мне, —
И ты навек избавлен от страданья».
Но кто мне скажет, как убить желанье?
Харриет Вейн сидела за письменным столом и глядела на Мекленбург-сквер. Последние тюльпаны красовались на клумбах, и квартет ранних теннисистов энергично выкрикивал счёт в изобилующей ошибками игре любителей, не часто берущих в руку ракетку. Но Харриет не видела ни тюльпанов, ни теннисистов. Перед нею на блокноте лежало письмо, но его изображение померкло перед другой картиной. Она видела каменный четырехугольник, выстроенный в современном архитектором стиле, ни новом и ни старом, но протягивающий примиряющие руки к прошлому и настоящему. Внутри этих стен сжался аккуратный участок травы с клумбами, расходящимися под углом, и окруженный широким каменным постаментом. Позади ровных крыш из котсуолдского сланца высились кирпичные дымовые трубы скопления более старых и менее официальных зданий, — также в виде четырехугольников, но всё ещё хранящих внутри память об изначальных викторианских жилых домах, которые приняли под свой кров застенчивых студенток колледжа Шрусбери. Спереди были деревья Джоветт-уолк, а за ними — беспорядочное скопление древних фронтонов и башня Нового колледжа, с её галками, кружащими в ветреном небе.
Память населяет двор движущимися фигурами. Студентки, гуляющие парами. Студентки, спешащие на лекции в мантиях, поспешно накинутых на лёгкие летние платья, ветер, пытающийся сорвать плоские шапочки и делающий головы студенток абсурдно похожими на петушиные гребни слишком большого количества шутов. Велосипеды, сложенные в домике швейцара, с багажниками, заполненными книгами, и мантиями, намотанными на руль. Седая дама-дон, с отсутствующим взглядом пересекающая покрытую дёрном лужайку, её мысли заняты аспектами философии шестнадцатого века, рукава свободно болтаются, плечи подняты до академического угла, который автоматически компенсирует натяжение плиссированного поплина. Два своекоштных студента направляются в поисках тренера, они идут с непокрытой головой, руки в карманах брюк, и громко беседуют о лодках. Директор, седая и величественная, и декан, коренастая и оживленная, напоминающая птичку-чечётку, что-то оживлённо обсуждают под сводчатым проходом, ведущим к старому четырёхугольному дворику. Высокие стрелки дельфиниума на фоне серого фона — как синие языки пламени, если бы пламя могло быть таким синим. Живущая при колледже кошка, сосредоточенная и оставившая погоню за собственным хвостом, движется по направлению к кладовой.
Всё это было так давно, так тщательно впитано и отброшено, отрезано, как шпагой, от горьких лет, которые лежат в промежутке. Может ли человек вновь предстать перед всем этим? Что бы сказали те женщины ей, Харриет Вейн, которая взяла первое место по английскому и уехала в Лондон, чтобы писать детективные романы, жить с человеком, который не был на ней женат, и попасть под суд за его убийство в