годы и даже десятилетия».
– Ура! Ура!
«Лила, Лила» ничуть не похож на любовный или постлюбовный роман о переживаниях героя из- за утраты подруги и о его попытках превозмочь их с помощью секса, наркотиков и музыки джунглей».
– Гип-гип ура!
«Конец беспринципности и одновременным поискам тождества. Конец холодному равнодушию, мелкотравчатости и сопливости. Конец погоне за престижностью и силой образов. Конец поверхностности мира потребления и его утверждению».
– Конец! – крикнула Карин. – Шабаш! Баста! Гип-гип ура!
«Лила, Лила» – роман радикальный. Книга о любви, верности, предательстве и смерти. Он не для тех, кто поневоле остался инфантильным. И написан не в стиле легкомысленной болтовни глянцевых журналов. «Лила, Лила» – роман, которого мы с таким нетерпением ждали: конец «младенческой» прозы».
Подпись: Иоахим Ландман!
Карин Колер вышла на маленький, заставленный цветочными горшками и ящиками балкон, сжала кулак и, резко выбросив его вверх, гаркнула:
– Победа!
Г-н Петерсен, удобрявший герань на соседнем балконе, испуганно воззрился на нее.
– По какому поводу ликуем?
– По поводу конца «младенческой» прозы, – просияла Карин, пожелала ему хорошего воскресенья, вернулась в комнату и на радостях позволила себе еще одну сигарету.
Вот он, прорыв. Если уж Ландман, грозный критик из «Републик ам зонтаг», написал такой дифирамб, то все прочие рецензенты не смогут больше игнорировать «Лилу». Им придется подтвердить этот дифирамб или дополнить его, поправить или опровергнуть. Но обойти роман молчанием уже невозможно.
Самое замечательное, что Ландман не просто похвалил книгу. Он открыл дискуссию. После того как пришел конец обществу развлечений и поп-арту, настал черед покончить с постмодернистской литературой. Возврат к давним ценностям и большим темам.
Карин Колер оказалась права. Недели не прошло, а Аня Вебер в «Берлинер кроник» уже напечатала возражение, и в следующее воскресенье Гюнтер Якобсен в «Зибен таге» опроверг ее аргументы. Детлеф Науберг из «Вохенмагацина» указал на неоконсервативный аспект «Лилы, Лилы», лишь отчасти затушеванный переносом действия в пятидесятые годы. А «Байернблат» приветствовал возвращение Господа Бога в современную литературу.
Давида неожиданный взрыв откликов в прессе словно бы ничуть не трогал. Только когда важнейшая ежедневная газета его города посвятила роману пространную статью, он через день-другой позвонил ей и пожаловался:
– Ну вот, теперь и тут началось.
На первых порах Давидов страх перед прессой вызывал у Карин тревогу. Но теперь она поняла, насколько все это логично: Давид думал о книге, а не о собственном присутствии в СМИ. Он и здесь тоже – фигура постпостмодерна.
Как и в своих неловких чтениях. У Керна событием вновь была книга, а не автор. У него чтения вновь стали тем, чем были раньше: автор, книга и стакан воды. Не перформанс, не мультимедийное шоу, не спектакль.
Люди устремятся на его чтения, потому что захотят увидеть человека, растрогавшего их книгой «Лила, Лила». И будут счастливы почувствовать его искренность. Теперь нужно только уговорить его продолжить чтения.
Карин Колер откинулась на спинку глубокого кожаного кресла; за окном тянулись предместья Мангейма. Быть может, пришло время предложить Давиду свои агентские услуги. Ему действительно необходим человек, который защитит его интересы. В том числе и перед издательством.
А для нее это шанс – вероятно, последний – расстаться с «Кубнером» и прочими плохонькими издательствами. Если все пойдет более-менее так, как она себе представляет, то агенту Давида Керна не составит труда найти и других интересных авторов.
Когда заглянул кондуктор, она заказала маленькую бутылочку вина.
24
Мари лежала в постели и, подперев голову рукой, рассматривала спящего Давида. Спал он калачиком, на боку. Сжатые кулаки прижал под подбородком к груди, словно теплых уютных зверьков. Влажная прядка волос прилипла ко лбу. Щеки и подбородок гладко выбриты, чтобы усики а-ля Дэвид Нивен, которые он отпустил всего три дня назад, были чуть позаметнее. На мочке уха еще виден желвачок от заросшего пирсинга. В складке у переносицы – длинная ресница. Мари так и подмывало лизнуть палец и снять ее, но не хотелось будить парня. Хотелось смотреть на него, когда он спит. Тогда ей с легкостью удавалось представить себе, как в нем происходит все то, что должно происходить в человеке, написавшем «Лилу, Лилу». Когда он спал и когда они любили друг друга. Именно тогда в нем слегка проступало смешение страсти и простодушия, из которого возникла «Лила, Лила». (Формулировка заимствована из ее любимой критической статьи в «Ре-Цензационен».)
По-другому она не умела соединить образ своего Давида и образ автора «Лилы, Лилы». Он словно бы нарочито отмежевывался от своего детища. Словно бы стыдился чувств, которые сделал там всеобщим достоянием.
Когда вышла рецензия в «Републик ам зонтаг», он ничего ей не сказал. Она узнала об этом из насмешливой реплики Ральфа Гранда. «Может, надежда новой немецкой литературы принесет мне еще бокальчик красного?» – спросил он.
А на ее возмущенное: «Господи, никак ты не можешь без гадостей!» – Ральф заявил: «Это сказал не я, а сам Иоахим Ландман».
Только тогда Давид показал ей газетную вырезку, которую по факсу прислала Карин Колер. Мари обиделась. Очень ее задело, что он не пожелал разделить с нею свой триумф. Ведь в какой-то мере она тоже к этому причастна. В результате вспыхнула ссора, не первая, но затянувшаяся надолго. Вероятно, они бы ссорились еще дольше, если бы Мари вдруг не спохватилась, что хвалебная статья, которой самый маститый из немецких литературных критиков отметил произведение ее возлюбленного, по меньшей мере идиотский повод для ссоры.
С тех пор Давид неукоснительно сообщал ей обо всех рецензиях, а они сыпались теперь как из рога изобилия. Правда, сообщал словно бы вскользь. Лишь упрек в неоконсерватизме, брошенный Детлефом Шубертом в «Вохенмагацине», обидел его и даже вызвал комментарий: «Я и неоконсерватизм! Бред собачий!»
Она тихонько встала с кровати и прошла к шкафу, где реквизировала часть полок и вешалок, потому что нередко оставалась у Давида на ночь. Достала саронг, обернула вокруг бедер, свободные концы завязала на груди и вышла из квартиры. «В твоем лестничном туалете мне иной раз ужасно хочется, чтоб ты был постмодерновым денди», – однажды призналась она Давиду.
Когда Мари вернулась, Давид лежал все в той же позе, ничем не прикрытый, озаренный кремовым светом лампочки с пергаментным абажуром, что стояла на пустом винном ящике. Ночной столик с желтой мраморной крышкой и дефектным ящиком в один прекрасный день куда-то исчез. На ее вопрос о судьбе оного Давид ответил: барахло, только под ногами мешается. Действует на нервы.
Мари подняла с полу простыню и прикрыла Давида. Прошла на кухню, достала из холодильника бутылку минеральной воды, налила полный стакан, присела у стола. Там так и валялись проволочный колпачок, пробка и золотистая фольга от бутылки кавы, которую Давид откупорил ради праздника. Рядом папиросная бумага, пластиковый пакетик с травкой и пепельница с останками Давидова косяка. Его он тоже соорудил ради праздника.
А праздновали они первый Давидов день в роли профессионального писателя. Он пригласил ее в «Тайские сады» – увешанный орхидеями, таинственно подсвеченный ресторан, где в меню была таиландская nouvelle cuisine.[16] Потом они ненадолго заглянули в «Эскину». Идея была общая, но мотивы разные. Давид просто хотел немножко посидеть там посетителем, а не официантом, у которого выдалась спокойная минутка. Позднее он признался, что чувствовал себя точь-