– А мне хорошо. Иди, а я поищу Ксюшу. Маша, Миша, вы не видели Ксению? – позвала она близнецов.
Я быстро ушел, а когда Рита уже не могла меня видеть, почти побежал по коридору. Толкнул дверь каюты, так и есть – Алексей спокойно сидел на своей койке и читал книгу Гумилева, но не того, не поэта, а историка. Он даже не обернулся, когда я вошел.
И что, сказать ему, что я видел? Начать бить его в исступлении, забить насмерть? Но что изменится? Рита поймет-простит? Ха-ха-ха!
Я сел на койку.
– А где Ксюша, не знаешь? – в третий раз, точно евангельский этот Петр, соврал я.
И петух не прокричал. А Алексей не ответил, даже не обернулся. И очень хорошо сделал, ибо что я хотел услышать? Правду? Но я и так ее знаю. Тогда что? Ни-че-го. Я посидел еще рядом с убийцей, потом нашел в чемодане свитер, надел и пошел на палубу. Нужно было доигрывать спектакль до конца.
Понятное дело, теплоход остановился, дал задний ход, потом развернулся и принялся прожекторами ощупывать бессмысленную ночную хлябь. Ближе к утру появились катера с черноусыми греками. Греки что-то гортанно кричали, кричали. Рита стояла на носу, вглядываясь в волны. Я стоял рядом. Дети тоже, даже Алексей.
В Афинах я проводил ее до гостиницы, посидел в ее номере. Она даже разговаривала со мной, с отцом убийцы, с соучастником по сути. Говорила, говорила. Про то, что жарко в Греции; удивлялась тому, как они (то есть древние греки) в такой жаре умудрялись выдумывать свои мифы, трагедии, храмы и гимны…
– Не понимаю, – говорила она ровным голосом. – В такой жаре невозможно ни о чем думать.
Я слушал и не перебивал. Я вообще, кажется, не сказал ни слова.
– А вот русские в своем таком, знаешь ли, бодрящем климате, кажется, совсем ничего хорошего и не придумали. Автомат Калашникова разве что. Странно это. Я хотела посмотреть какой-нибудь спектакль в настоящем греческом амфитеатре. И еще на Парнас подняться, как у Фаулза, помнишь? Он же совсем невысокий… Видишь, как нам повезло тогда, на дороге… Действительно хорошие тормоза… Если я мужа попрошу мне такую же купить? А? Нет, не купит, он не хочет, чтобы я ездила… Не хотел…
Муж ее, кстати, прилетал завтра. Надо было заняться формальностями, а Рита не хотела, да и не могла. Я ее слушал, а в голове все крутилась песенка «про палубу».
– Я улетаю сегодня, ты помнишь? – спросил я. – Надо детей сдать матери.
Рита кивнула.
– Холодно им будет после такой жары. Привыкнут не сразу, – ответила она.
– Я тебе позвоню, – сказал я.
– Да-да, конечно.
Я подошел, обнял ее, сидящую на кровати, сверху, наклонился и поцеловал в макушку. Она не пошевелилась.
– Ну, я пошел.
– Счастливого пути. Детей поцелуй за меня.
– Хорошо, я позвоню…
– Да-да. До свиданья.
Я вышел. Я понял, что никогда ей не позвоню. Хотя бы по той простой причине, что не знаю ее телефона. Я, как вы поняли, два раза намекнул ей, но оба раза – бесполезно.
Поздним вечером мы были уже в Копенгагене. Разумеется, я ни словом не обмолвился ни бывшей жене, ни ее нынешнему мужу о роли Алексея в этой новой греческой трагедии.
Наутро я подумал было вернуться в Грецию, посмотрел расписание и узнал, что даже успею туда до прилета Ритиного мужа. Но не полетел. В Сан-Диего меня ждала работа, а для подвигов, подобных мещерским, я, по всей видимости, был уже староват.
Дон
Я поначалу не поняла, что произошло. Время и боль тянулись слишком долго, чтобы это понять. Наконец акушерка подняла на вытянутых руках что-то кровавое, сморщенное, жуткое. Это был мой сын. Мне казалось, что страдания мои окончились, однако ничего подобного. Сына унесли, а врач и акушерка продолжали копошиться.
– Двойня у вас, – пояснила акушерка, но как-то скупо.
Я ничего не произнесла в ответ, у меня не было сил улыбнуться. Двойня так двойня, – подумала. Было больно, но не так, как с первым. И еще я думала, что больше никогда никого не буду рожать, что ни к чему такие мучения; думала, что и хорошо, что двойня, – на мой век хватит.
Потом оказалось, что не двойня. Что «девочка» (мы ее так с Мишей между собой простенько назвали) задохнулась и умерла. Слишком долго ждала, пока выйдет брат. Теперь бы ее, конечно же, спасли, выходили, и не только на Западе, но и в Москве. А тогда в СССР, тем более в Ростове, не смогли. Утешали меня тем, что один-то остался, что молода – еще десяток нарожаю. Будто я лягушка: отметала порцию и еще, как придет сезон, отмечу. Кого щука съест, кого цапля, а кто сумеет – выплывет.
Я про лягушек нарочно. Потому что любому понятно, что творилось во мне после всего. Когда в первый раз Алешу принесли на кормление, шевельнулось какое-то брезгливое чувство, совсем глубоко шевельнулось, проговорилось даже нечто вроде: убийца.
Понимаю, что не права, что дикость – так думать о собственном первенце, но что поделать с подсознанием-то?! Как ни изгоняй эту мысль из себя, коль скоро она проявилась, то с каждой попыткой ее изгнать она, наоборот, усиливается. Растет в потаенном месте, крепнет.
И если б только она одна! А та, другая, гораздо более справедливая, но уже безнадежно запоздалая: во всем виновата сама, поскольку замуж вышла и ребенка (двух, двух!) зачала без намека на любовь. Каждую минуту моей беременности я и во сне сознавала это. А он знай проверял мою лояльность, скандалил, шантажировал и требовал невозможного – любви.
Так что оба они, отец и сын, и стали убийцами «девочки».
Мать моя, видать, сразу почуяла что-то недоброе во мне и мальчика взяла под свою опеку. Заслышав его плач, она бежала к нему со всех своих больных ног, брала на руки, качала, баюкала, словом, делала так, чтобы Алеша меня лишний раз не раздражал. Я не сопротивлялась.
Первые два месяца мы жили в родительском доме в Ростове. Дней десять Миша был с нами, а потом уехал в Москву. Тогда-то мама и стала подступать ко мне с этим предложением – оставить Алешу у них. То есть мне уехать в Москву и продолжать жизнь, родить еще детей, а Алешу оставить.
– Ты пойми, как вам будет сложно! – говорила она. – Миша работает, ты тоже не хочешь бросать работу, малыш только будет вам в тягость. А нам – наоборот – в радость. Мы столько мечтали о внуке, оставь его, мы позаботимся о нем лучше, чем вы в своей безумной Москве. У нас тут и воздух, и тепло, и фрукты, и витамины!.. А дед в Алешеньке души не чает!
– Ну что ты, мама, – отвечала я. – Как же ребенку расти без матери?
– А что? А что? Так очень даже часто бывает. Вот смотри, Галка Голутва, так она вообще свою Аньку по большим праздникам видит.
Галка Голутва – это моя одноклассница и подруга. Родила она дочь без мужа, да и подбросила своим родителям.
Зачем сопротивлялась? Ведь очевидно, что это был бы лучший вариант, и, возможно, да что там – точно – все повернулось бы тогда в жизни по-другому. Но я отказалась – почему? зачем? назло? – и в конце марта уехала в Москву с Алешей на руках.
В Москве все складывалось по маминому сценарию: Алеша часто болел, я не высыпалась, не работала, бегала от плиты к пеленкам, от пеленок к кроватке. Сама болела и ругала себя за свое якобы высокоморальное решение. Мать в редкие свои приезды в Москву это видела и тихонько страдала.
Потом, позже, все потихоньку как бы наладилось, в смысле болезней и прочих неурядиц. Алеша стал выправляться, и я решила снова родить. Должна же быть компенсация за мои страдания! Делала это я почти осознанно, в глубине души понимая, что новый ребенок вытеснит из души неудачу с первым. Вы скажете, что первенец для любой матери – это безусловный крест и любовь на всю жизнь? Не знаю, не со мной. Чтобы объяснить – почему, нужно глубоко, долго и нудно копаться в собственной душе. Учитывать все обстоятельства своей жизни, жизни мужа, мамы, папы, воспитание, все-все-все, короче.
Я уже сказала, что любви к Мише во мне никогда не было, да и жалости не было.