разрешала наша победа: значит, они были оправданы! Противоречий же, которые приводили бы к неудаче, а тем более к плену, Сапрыкин со всей искренностью не мог постигнуть.
Да ведь и сами пленные, и Бурнин в их числе, долго и мучительно искали и не находили ответа на проклятый вопрос: почему же все-таки они оказались в фашистском плену?
Словечко «отсиживались в плену» срывалось не раз с языка Сапрыкина, как и у многих других боевых командиров, которые не видели начала войны, не варились в окаянных котлах, оторванные от командования, не пробивались из окружения. Видно, не пришло еще время для верной оценки великого мужества людей, которые своей самоотверженной стойкостью первыми разбили легенду о непобедимости гитлеровских солдат, которые, не щадя своих жизней и рискуя позором плена, шли в бой с винтовками образца прошедшего века и стояли против новейших видов оружия, отбивали атаки и заставляли врага поворачивать спину перед натиском штыковых контрударов…
«Мертвые сраму не имут!» А вот живые… Как же и почему, мол, они остались живыми?! И заползает червь недоверия даже в прямые и мужественные сердца…
Все читали, конечно, разоблачительные материалы Государственной Чрезвычайной Комиссии о фашистских зверствах. Они леденили кровь. Но, не вызывая сомнения в достоверности самих фактов, все- таки не укладывались в сознании и сердцах советских людей. Да, если бы не видеть своими глазами, не испытать на себе, то и Бурнин, наверное, не смог бы поверить тому, что культурный народ — соотечественники Гегеля, Гёте, Шиллера, Гейне, Маркса, Энгельса — способен на такие бессмысленные жестокости и мучительства… Нелегко нам людским умом постигнуть фашиста, хотя он сам по себе не загадка. Нам непонятен процесс моральной деградации, к которой приводит человека фашизм. И если не можешь себе наглядно представить того, что за жуткие испытания прошли советские пленники здесь, на этой проклятой мельнице, перемоловшей тысячи тысяч человеческих жизней, то ни черта не поймешь!
Поставить своей задачей убить, истребить народы! Поставить своей задачей довести человека до состояния животного! Распинать на крестах, поднимать на дыбу, забивать дубинками и плетьми, умышленно скармливать вшам, не разрешая давить паразитов, зарывать людей в землю живыми… Да как же представить себе людей, способных на эти гнусности, если ты сам не видел всего этого нацистского изуверства!
И горькое воспоминание о чистом и светлом друге Варакине, погибшем здесь, в лагере, вызвало тяжкий вздох Бурнина.
Автомобиль «стелился», летя по асфальту между рядами цветущих яблонь.
— Вот шоссе у них «в самом деле», как говорит твой шофер, — отметил Бурнин, отвлекшись от тяжких мыслей.
— Если бы не танковый рейд, товарищ полковник, то на каждом шагу тут сидели бы по дорогам мины, как в прошлый раз. А тут они не успели, бросили все — да драпать… Потому и шоссе — действительно! — отозвался из-за баранки ефрейтор. — А машина-то правильно, даже вполне! — заключил он. — Сто двадцать запросто!
— Головы не сверните! — строго предупредил Бурнин.
— Никак нет. Раз победа, то надо уж бережно! В норме! — послушно сказал водитель, чуть сбросив газу. — Должно быть, тут, — сказал он, вдруг придержав машину, и указал с холма, на котором остановился возле ветряной мельницы, на караульные вышки, расположенные вокруг длинных низких бараков.
В низинке, у лагеря, виднелись три танка. Около них хозяйничали танкисты.
— Разумеется, тут! Поезжайте в лагерь, — приказал Бурнин.
Колючая ограда и вышки. Те же самые вышки, которые так же висели бы и над ним, если бы не удался тогда побег… А эти люди томились тут столько времени! Тут вот, должно быть, и кладбище рядом… Сколько же страшных холмов, под которыми тлеют кости замученных пленников — красноармейцев, командиров, советских людей!
…Они въехали в распахнутые ворота и двинулись по освещенной солнцем лагерной магистрали, в конце которой столпилось на площади тесное скопище в несколько тысяч освобожденных пленников.
Со всех сторон брели, стекаясь к этой толпе, запоздавшие люди. Это были раненые и больные. Им помогали товарищи, их вели сестры и санитары.
Обгоняя их, трофейная «сигара» Сапрыкина подплыла бесшумно и тихо остановилась позади толпы.
Люди в шинелях и в стареньких гимнастерках, с обнаженными головами, плотно теснились в полном безмолвии, слушая речь, которую говорил с какого-то возвышения обросший седою бородкой человек с простым умным лицом, одетый в потертую гимнастерку. Голос его был негромок, и слов его было не разобрать, но, судя по выражению лиц окружавших его людей, его слова были просты и доходили до всех.
Бурнину и Сапрыкину были видны только затылки и спины сотен людей. В открытой машине они встали на ноги, но ничего не увидели через плечи и головы. Кто-то, однако, заметил их. Среди собравшихся прошел шепот, шорох, и толпа в молчании уважительно раздалась.
В центре ее, на песке, на шинелях, подостланных поверх редкой, едва зеленевшей травы, в несколько рядов лежали погибшие в ночной схватке бойцы ТБЦ. И при каждом фуражка или пилотка с самодельной красной звездой.
По обе стороны стоял караул. Тощие, остроскулые, со втянутыми щеками люди крепко держали винтовки. Бледные лица их были сосредоточенны при отдаче последнего долга, впалые глаза строго прикованы к лицам павших товарищей, над которыми было приспущено самодельное красное знамя.
«Да здравствует XXV годовщина РККА! Да здравствует Сталинград — начало конца фашизма!» — прочел Сапрыкин на знамени.
— Чего-то они припомнили двадцать пятую годовщину? Тому миновало два года с лишком! — удивленно спросил Бурнина Сапрыкин.
Ближайший к машине парень с огромными от худобы шоколадного цвета глазами услышал этот вопрос.
— В день Красной Армии в сорок третьем сделали это знамя, товарищ полковник, — ответил он. — На торжественном собрании развернули, и нынешней ночью с ним вышли на оборону…
Он ответил и отвернулся, уставившись снова взглядом в неподвижные лица погибших товарищей и слушая траурное напутствие павшим, которое продолжал седобородый оратор.
Глядя в лицо оратора, Бурнин заметил в нем что-то знакомое, словно он уже раньше когда-то знал эти белые крупные зубы и молодые глаза.
— …Долго готовились вы, товарищи, к этому дню, но не смогли увидеть победы. Однако вы не напрасно взяли в руки оружие, — донесся голос его до Бурнина. — Вы отдали жизни, чтобы тысячи ваших товарищей смогли возвратиться к детям и женам, к родине, к армии, к партии. Вы погибли в борьбе с палачами, спасая жизни товарищей от убийц.
И Анатолий узнал и голос, и темно-карие, почти черные, ясные, молодые глаза, глаза юноши на седобородом лице. Он вспомнил Вяземское сражение и «штаб прорыва».
«Комиссар всегда и везде, пока жив, должен быть комиссаром!» — встали в памяти Бурнина слова Муравьева. «И здесь остался он верным себе», — с уважением, радостно подумал Бурнин.
Он беспокойно покосился на замполита, ожидая какого-нибудь «колючего» замечания и внутренне приготовившись, чтобы сдержаться и не ответить резкостью.
Но взгляд Сапрыкина, полный непривычного в нем волнения и мягкости, был устремлен не на мертвых, а на толпу живых, истощенных, замученных и торжественных.
Стоя в машине, Сапрыкин строго поднес к козырьку руку, плотно сжал губы и сурово сдвинул молодые брови над слегка затуманившимися серыми пристальными глазами.
— Да, — после минуты молчания глухо сказал он, — так вот они, наши, советские люди, пропавшие без вести…