— Да, хороши! — с усмешкой ненависти произнес Кумов, у которого кровоточила прокушенная овчаркой нога.
Не бесплодное перетаскивание глыб камня с одного места на другое, не мучительный сон, вплотную человек к человеку на голых нарах бараков, и не убийства товарищей, упавших от истощения сил, действовали на Ивана гнетуще. Балашов встречал уже смерть в таком бесшабашно-развязном виде, что она больше не могла устрашить, когда «просто так» наступает от истощения.
Жутко было ежевечернее построение на поверку, во время которого каждый раз вызывали из разных бараков нескольких человек и уводили в огороженное каменное здание, расположенное в глубоком искусственном котловане. Из трубы этого здания круглые сутки шел дым с запахом жженой кости.
Те, кого туда уводили, больше не возвращались…
Все находившиеся в лагере должны были уйти «туда»: одни — чуть-чуть раньше, другие — позже. И весь лагерь жил под непрерывным ожиданием неизбежного вызова. Это было мучительно даже для тех, кто, подобно Кумову, был тверд и готов к казни…
В эти недели угас и присущий молодости оптимизм Балашова, хотя даже сюда, в концлагерь, отгороженный всеми запретами рейха, колючей проволокой, собаками и током высокого напряжения, какими-то путями все же просачивались слухи о жизни, о том, что творится в мире: Красная Армия дралась уже на подступах к Будапешту…
Когда на вечерней поверке длинный «шутник» эсэсовец в золотых очках выслушивал рапорты старших бараков, взоры всех заключенных были прикованы к сложенному вчетверо листку почему-то неизменно розовой бумаги, который он держал в это время в левой руке, иногда как бы небрежно похлопывая себя этим листиком по правой ладони. Он, разумеется, знал, как следят обреченные за этой «розовой записочкой», в которой для кого-то записан последний час жизни…
Порядок вызываемых номеров невозможно было предугадать. Они были совершенно неожиданны, как в тираже облигаций. Потому ожидали вызова в одинаковой степени все. Эсэсовец называл номера медленно, четко и громко. Вызванный смертник должен был выйти из строя на десять шагов вперед и стать «смирно». Промедление вызывало удар плетью сзади.
Иные, услышав свой номер, отшагивали эти десять шагов механически, иные шагали растерянно и не понимали, где надо остановиться. Некоторые выкрикивали слова прощания и называли имена близких, кому сообщить о смерти. Были и те, кто хотел сказать речь, но на таких тотчас спускали собак, которые здесь же их разрывали в куски…
Первые пять цифр совпадали в номерах Балашова и Кумова. Поэтому, пока комендант с нарочитой медлительностью читал длинный номер, Иван весь напрягся, готовый шагнуть вперед, навстречу судьбе. Он успел в это время подумать о том, что надо держаться гордо, с достоинством и крикнуть только одно: «Да здравствует коммунизм!»
Когда вместо ожидаемой цифры «fiinf»[110] эсэсовец произнес соседнее «vier»[111] и Кумов вышел из строя, отсчитывая положенный десяток шагов, Ивана как будто оглушили тяжелым ударом по голове. Перед его глазами все затянулось туманом, и он даже не слышал слов, которые выкрикнул Кумов: «Смерть фашизму! Да здравствует наша победа!..» Балашов опомнился только тогда, когда в снежных сумерках увидал, уже метрах в пятидесяти, вереницу товарищей, шагавших по пути в крематорий. Но в вечереющем свете Иван больше не мог угадать среди них Кумова.
Несколько дней после казни майора Иван оставался как в чаду опьянения. Он не слышал окриков, его били за это, но он почти не чувствовал побоев. На вечерних поверках кого-то опять вызывали и уводили, но он не слыхал и этого.
— Венгрия объявила войну Германии. С Новым годом! — сказал ему новый сосед по нарам, лейтенант-танкист Николай Коваленков, как назвал он себя Ивану.
— С Новым годом, — ответил Иван.
— В Германии опять тотальная мобилизация. С Новым годом! — бодро сказал сосед.
Ясный взгляд его серых глаз, крепкое пожатие руки, свежий голос возвратили к жизни Ивана.
И, видимо, эта еще одна тотальная мобилизация истощила все, если дело дошло до призыва приговоренных смертников из концлагерей на работу в промышленность.
В лагере появились «покупатели» — дельцы-гешефтмахеры, представители военных фирм, которые отбирали для себя специалистов.
Из этой дымящейся день и ночь жуткой могилы каждый стремился хоть куда-нибудь вырваться, не думая, что ожидает впереди.
Балашов и его сосед были увезены из лагеря в числе тысячи человек. Иван, по подсказке товарища, назвался электриком, хотя имел смутные представления о работе с электричеством.
В лагере при заводе, куда они прибыли, было выдано по тюфяку на двоих. Заключенных здесь несколько лучше кормили, давали табак. Но в основном это был тот же самый концлагерь, с теми же собаками и дубинками, с теми же избиениями, которым подвергались за каждое слово, сказанное с «цивильными», то есть с гражданскими, угнанными с Украины, из Белоруссии, из Чехословакии, их на заводе работало больше всего. Немцев здесь было только каких-нибудь пять процентов — все старики, члены нацистской партии. Они были старшими мастерами или начальниками смен и ходили всегда с дубинками и револьверами.
О работе завода заключенные могли лишь догадываться, потому что их всех поставили на вспомогательные работы. Главный цех был от них закрыт. Полагали, что там ремонтируют танки. В остальных цехах изготовлялись какие-то части, — говорили, что к «фауст-патронам».
Балашов был назначен в паре с Коваленковым наблюдать за исправностью освещения заготовительного цеха. Николай Коваленков взял на себя наиболее трудную часть работы — лазил под крышей цеха, влезал на столбы, а «липовый» электрик Иван по преимуществу носил за ним инструмент, бухту провода, изоляторы и прочую арматуру.
Слухи сюда проникали гораздо живее, чем в «Прекрасную розу». Эти слухи несли с каждым днем все более определенные и упорные вести о том, что Красная Армия неустанно идет вперед, что за фронтом осталась Варшава, взят Будапешт, освобождены от фашистов Краков, Лодзь, а в верхнем течении Красная Армия вышла на Одер.
Ни Балашов, ни товарищи его не считали себя избавленными от казни. «Прекрасная роза» настигала ежедневно кого-нибудь из смертников и здесь, в бараках возле завода. На вечерних поверках по-прежнему вызывались люди по номерам «розовой записочки» и отправлялись назад в «Schone Rose», в жертву ее ненасытному Молоху…
Но Иван и его новый товарищ поняли друг друга со взгляда. О побеге они не сказали ни слова, но оба согласно откладывали из своего голодного пайка по кусочку хлеба, пряча его в закрытой бетонной траншее в цеху, где проходил электрический кабель и находился распределительный щит. Там можно было укрыться и отсидеться, когда подойдет ближе Красная Армия. Там же они копили каждый день по закурочке табаку.
— Под самым Бреслау форсирован Красной Армией Одер! — пронесся слух между пленными по заводу. Этот слух передавался почти беззвучно: ведь Бреслау — это в какой-нибудь сотне километров…
Немцы начали лихорадочный демонтаж оборудования, а в бетонную полость стены, где Иван и его товарищ хранили запасы, стали сносить взрывчатку для взрыва завода, и возле нее поставили пост.
Все напряглось. Заключенные часами молчали, ожидая массового расстрела или эвакуации. Двое заключенных при попытке укрыться за штабелями дров были расстреляны перед строем, в острастку другим. Всякие разговоры, и без того приутихшие, прекращались побоями и убийством.
Та или иная трагическая развязка висела на волоске.
Все слухи исчезли: никто не решался передавать их. Все молчали и за работой и за едой. Даже на отдыхе… Но ночью никто не спал — ворочались и вздыхали в ожидании расправы.
И вот именно среди ночи раздались выстрелы, свистки и крики.
Колонну строили под вьюжливым снежком, торопливо раздавая зуботычины, даже не избивая с обычным рвением, — всем было некогда… И уже через час, тут же, ночью, их погнали на запад.