его новая знакомая, Ганна Григорьевна Баграмова, теперь жила вместе с Татьяной, в ее первой комнате. Тут горела гудящая керосинка, на которой варился столярный клей, в углу на мольберте стояла фанера с какими-то невнятными линиями, намеченными краской. Пахло скипидаром, бензином и клеем, а по окнам и на стенах были развешаны и лежали куклы в красноармейской форме, в немецких мундирах, в крестьянском платье…
Ганна орудовала среди этого хозяйства в синем халате-спецовке, держа в руках чью-то голову.
— Кухня ведьмы какая-то! — оживленно воскликнул Бурнин.
— Здравствуйте, Анатолий Корнилыч, — сказала Ганна. — Тани дома нет. А это — знакомьтесь — наш кукольный красноармейский театр. Вступает в строй новая партизанская пьеса, — говорила она, любовно рекомендуя гостю расположенные вокруг кукольные фигурки. — Видите ли, у нас готовится постановка, героем которой являетесь в числе прочих вы сами. Полюбуйтесь, какой вы хороший!
— Неужели я? — удивился Бурнин, действительно признав портретное сходство с собою одной из кукол. — Ведь, кажется, я в самом деле!.. Где же вы будете демонстрировать эту пьесу?
— По госпиталям. Получили уже на нее разрешение. Вот Гитлер с шарманкой, а вот обезьянка — Геббельс…
— А это что за красавица?
— Эта? У нас с Таней спор, который можете решить только вы. Я утверждаю, что ее зовут Настя, а Танечка говорит — Наташа. Не помните, какой был системы у вас топор — «Настино» или «Наташино счастье»?.. Если останетесь на недельку, то на премьеру попросим явиться героя пьесы… Да вы садитесь. Кажется, эта вот табуретка чистая. Я ее и еще оботру… Садитесь, а если есть закурить, то угощайте…
Бурнин сел. Он заметил, что Ганна Григорьевна похудела и выглядит очень усталой, что ее возбужденное оживление несколько искусственно.
— Да, топор был точно «Настино счастье». Такая система, как говорил мой погибший друг Сергей Логинов… Закурим, Ганна Григорьевна. Папиросы мне дали хорошие… Ну, и что же у вас нового? Ничего? — тепло спросил он.
— Какие могут быть новости! Последние — это ваш рассказ. Но мы с Таней обе все-таки верим, надеемся, любим… — Она усмехнулась с горечью: — Вера, надежда и любовь — участь тысяч несчастных жен. Чем мы лучше!
— Я сейчас, Ганна Григорьевна, еду в Смоленщину и, по правде сказать, тоже верю, так же надеюсь и тоже… люблю… — признался Бурнин.
— Когда будете счастливы, напишите нам. Ваша удача поддержит и нас… Обещаете?
— Обещаю.
Дожидаться возвращения домой Татьяны Ильиничны у Анатолия не было времени. Билет был уже в кармане. Он вышел из дому со своим невеликим грузом и зашагал к трамваю, а через два часа поезд уже увозил его к тем рубежам, с которых в 1941 году они с такой тяжкой болью отступали.
Уже месяц назад Смоленск был освобожден от фашистских захватчиков. Транспорт ходил точно. За этими пространствами впереди лежал фронт, который требовал напряжения всех транспортных магистралей.
Картина разрушения, открывшаяся глазам Бурнина, мало отличалась от той, которую пришлось ему видеть тут же при отступлении 1941 года. Сгоревшие деревни, по обочинам дорог — обломки вагонов, сваленные под откос паровозы, горелые и битые автомобили, мертвые башни навеки замолкнувших танков по голым высоткам, в стороне от железной дороги…
Иногда их поезд часами стоял на запасных путях, пропуская на фронт срочный груз тяжелых товарных поездов со снарядами, танками, машинами, — вероятно, с продовольствием и войсками… Но уже ни разу на этом маршруте не объявлялась воздушная тревога и всюду среди материальной разрухи царил дух незыблемого военного порядка. Даже железнодорожники были с погонами… Ехало много гражданских, возвращавшихся «по домам» — на разрушенные пепелища.
На маленькой станции Бурнин сошел с поезда. На шоссе обратился к начальнику контрольно- пропускного поста и в кузове попутной машины, под леденящим осенним ветром, свернул на проселок…
Вот и колодезь. Дерево… Тут шофер согласился его обождать с полчаса. У Анатолия была при себе саперная лопатка. Двое сопровождающих груз автоматчиков предложили ему помочь.
— Нет, товарищи, братцы, спасибо. Опасно! Самый дорогой для меня документ тут зарыт. Ты его перерубишь лопаткой, а я уж не ошибусь.
Земля была сверху чуть-чуть промерзшей, каляной. Партийные билеты — свой и Варакина — Анатолий тогда завернул в клеенку индивидуального перевязочного пакета. Дожди не должны их были достать.
Откуда-то, несмотря на сумерки, появились бледные, худенькие ребята, женщины подошли за водой и любопытно остановились возле него.
— Клад положили, что ли, какой? — спросила одна.
— Клад, — коротко бросил Бурнин. Но подумал вдруг, как тяжело и как много вынесли эти люди, и устыдился своей сухости. — Сердце и совесть тут закопал в сорок первом… партийный билет, — пояснил он мягче.
— Ишь ты! Не дай бог, не сгнил бы, — сказала с сочувствием женщина.
Зрители не расходились, словно найти его партбилет было и их кровной заботой.
Бурнин рыл траншейку один, будто детскими ударами лопатки разбивая каждый комок земли, работая осторожно, как археолог. Попался осколок снаряда, несколько винтовочных гильз… Наконец и заветный клад!
Бурнин торопливыми пальцами развернул серый сверток и смотрел со слезами радости на свой партбилет, как на друга, который вернулся из гроба. Так, вероятно, смотрел бы он на самого Варакина, чей второй партбилет лежал рядом.
— Разрешите поздравить, товарищ подполковник! Ветер холодный. Согрейтесь глоточком водки. Что же, обратно в часть? — спрашивал его капитан, начальник груза в машине.
Но Бурнин не мог возвратиться; ведь отсюда всего часа два езды до тех мест, где он встретился с Катей.
Он понимал, что должен немедленно возвращаться в распоряжение командования, получить назначение и отбыть в какую-то фронтовую часть. Пока еще он, Бурнин, числился в резерве, но резерв войны — это тот неприкосновенный запас военных знаний, сил и человеческой воли, в котором может возникнуть потребность в любое мгновение и он обязан всегда быть в условленном месте, где он доступен командованию. Под Гомель, под Киев, под Ленинград, может быть, на освобождение Крыма — всюду могут быть нужны люди. И, может быть, его, Бурнина, уже ожидает приказ, по которому ему суждено стать начальником штаба полка или дивизии…
Однако неодолимая человеческая тоска заставила подполковника Бурнина сделать заранее обдуманный шаг в сторону от прямой дороги.
Правда, между ним и Катей ничего не было сказано, а то, что высказалось тогда, на островке, и при поспешном ночном расставании, не было даже обещанием встречи. Просто два человека, встретившись на путях войны, взаимно ощутили симпатию и человеческую теплоту друг друга… Да, может быть, именно так — друг друга. Может быть, они теперь, снова увидавшись, почувствуют себя просто друзьями… Просто?.. Нет, это, конечно, совсем не просто: друг — это понятие большой глубины. Но будешь ли ты доволен и счастлив, если тебя встретят только как друга? Если Катя просто и радостно пожмет руку, даже и расцелует в обе небритые щеки и скажет, указывая на какого-нибудь незнакомого товарища: «А это мой муж»? Может быть, даже это будет тот самый их секретарь райкома, у которого Мишка Варакин «отбил» Катюшу. «Та девушка к вам никогда и не «прибивалась»!» — ответила Катя тогда, больше года назад. Но после того они прошли вместе с Орловым столько трудных дорог в партизанской борьбе и конечно же стали родными…
Анатолий не одобрял скороспелых фронтовых связей мужчин и женщин, но жизнь продолжает быть жизнью во всех ее проявлениях, она не страшится ни войны, ни опасностей, и кипит, и живет, кажется — прямо назло самой смерти…
Да и сам он о чем же мечтал в те короткие минуты перед их расставанием в штабной партизанской землянке?
Ведь недаром он помнил ее все эти месяцы, помнил и нес ее образ с собой — не образ той девочки с