— Чьи разведчики? Чем успокоили? — тревожно спросил Бурнин.
— Всякие были: мои, Чебрецова, ваши. Даже правых соседей разведчики лазили тут…
— Не обольщался бы ты, Варткез. Успокоение — скверная вещь на войне, — сказал Бурнин. — Не обижайтесь, товарищ полковник, мне это слово не нравится. Не военное это слово…
— Я не ребенок, товарищ майор, — обидчиво сказал Мушегянц.
«Может быть, в самом деле уж очень легко я поддаюсь авторитету и обаянию Балашова, — подумал Бурнин, положив трубку. Он вспомнил слова Чебрецова и Острогорова применительно к Балашову: «оробел», «испугался»… Когда сам Бурнин был начальником штаба дивизии, он думал не раз, что в штабе армии сидят люди, излишне уверенные в том, что только они умеют верно предвидеть. — Вот я и поучаю теперь Варткеза, а он все-таки ближе к фашистам. Наверно, ему виднее!» — про себя заключил Бурнин.
Он передал дежурство своему помощнику, капитану, и направился к начальнику штаба доложить о работе, проделанной в армии за ночь.
Опять моросил дождь.
Балашов молча выслушал доклад.
— Ну что же, вы заработали отдых. Идите, Бурнин. Отдохните часок, пока тихо на фронте. Начнет рассветать — пойдет у всех у нас беспокойство. А ваша забота сегодня, главная ваша забота — новый КП. Командующий приказал завтра в двадцать четыре ноль-ноль начать передислокацию. Значит, у вас на все про все на запасном рубеже первой очереди остается меньше полутора суток. Как только там будет налажена связь, так тотчас же силами той же группы готовить рубеж второй очереди…
— Слушаюсь! — отчеканил Бурнин, памятуя, как ночью промедление с уставным ответом вызвало вопрос Балашова, устал ли он.
Балашов взглянул на него как на мальчика, который бодрится, но усталость которого старшие видят.
— О работах докладывать мне любыми средствами связи каждые два часа. Когда отдохнете, возьмите с собой расторопного порученца. И поезжайте на мотоцикле. Я в эти «эмки» на фронтовых дорогах не верю: чуть что — и садятся в ухабах да лужах, а мотоциклом объедете всякий стоячий транспорт, и маскироваться проще… Идите. Имейте в виду, что у нас в запасе не дни, а часы…
— Часы?! — невольно понизив голос, переспросил Бурнин.
— Часы — это очень крупная мера времени в тактике, где внезапность — решающий фактор, — сказал Балашов. — Вы сами были начальником штаба дивизии и знаете, сколько времени нужно дивизии, чтобы выйти к переднему краю, развернуться и намертво закрепиться. Часы — это очень большая мера. Минуты решают в войне. Если у нас царица полей — пехота, то у немцев царица — танковая масса. Скорость движения танковой армии с поддержкой пехоты — это очень серьезная скорость.
— Да, понимаю, это опасная скорость, — задумчиво повторил Бурнин. — Спасибо, товарищ генерал.
— Идите же! Вам приказано час отдыхать! До свидания.
— Слушаюсь. Приказано час отдыхать! До свидания! — повторил Бурнин и направился к выходу.
Он снова подпал под обаяние авторитета Балашова и думал уже о том, что все-таки может случиться беда, если Myшегянц будет слишком успокоен своей разведкой.
Вместо того чтобы идти отдыхать, он возвратился в оперотдел и вызвал опять Мушегянца, решив еще раз узнать, нет ли новых вестей от его разведчиков.
Глава четвертая
Воинская часть, в которой служил до войны старший сержант Иван Балашов, уже месяца два сражалась с фашистами, а Балашов почему-то с первых недель войны был причислен к московскому ополчению. Печатник по профессии, до войны он работал в газете военного округа, а в ополчение был направлен для строевой и боевой подготовки необученных бойцов.
— Кто-то должен их обучать, товарищ старший сержант! В ополчение отчисляются тысячи кадровых командиров — и младших, и средних, и старших, — утешал его политрук, начальник типографии.
Это была странная, необыкновенная армия: рабочие заводов и фабрик, канцеляристы, торговые работники, литераторы, учителя, музыканты, инженеры, даже профессора. Многие из них были немолоды, не очень-то поворотливы и складны, то близорукие, то страдающие одышкой; некоторые никогда не носили сапог и не знали раньше, что такое портянки; в торопливых пеших походах кое-кто из них покалечил мозолями ноги и не мог ходить. Было немало и тех, кто с непривычной пищи мучился животом. Все исхудали…
Их бросили от Москвы на запад, расположили в лесах в пятидесяти — ста километрах от фронта и приказали тут строить оборонительные сооружения.
Тяжело дыша и до крови обдирая нерабочие ладони рукоятями лопат, они учились выбрасывать из окопов установленную норму кубометров влажной, тяжелой глины. Для лесных завалов они валили деревья, обтесывали бревна, строили блиндажи, эскарпы и дзоты.
Времени для строевой и боевой подготовки у них просто не оставалось. Ивану некогда и не с кем было проявить свои командирские знания. Да и вообще — как было командовать этими людьми, из которых почти каждый по возрасту годился ему в отцы, а по образованию был выше его? Проводя среди них часы отдыха, Иван слушал их несолдатские разговоры, узнавая многое такое, что не было ему никогда известно о разных редкостных, но нужных людям профессиях.
Иван понимал, что многие из этих людей с горечью ощущают какую-то ложность своего положения. Им казалось, что они делают что-то не то, что по своим способностям и знаниям должны были бы делать в эти тяжелые дни. Но раз уж их оторвали от их настоящего, полезного труда, надо же было хоть что-то делать, и они, не жалея сил, выполняли любую работу, на которую их назначали…
Иван, не имея времени для обучения своих подчиненных военному делу, просто трудился в одном ряду со всеми, стараясь служить образцом для своего отделения и для всего взвода.
— Представьте себе, — говорил им пожилой кадровый военинженер третьего ранга, руководивший работами, — что вон из той деревни вышли фашистские танки. От точки, где мы стоим, до их позиции расстояние километр. Нам надо добиться, чтобы враг проявлял беспечность, пока подойдет на шестьсот и на четыреста метров, то есть на столько, на сколько мы сами его захотим подпустить… Представьте себе, что к нашему холму почти вплотную подобралась группа вражеских разведчиков. Она находится вот за тем кустом. Ее отделяют от нас полтораста метров хлебного поля. Возвратясь, эта группа должна доложить своему командованию, что ни оборонительных сооружений, ни противника, то есть нас с вами, на этом холме не обнаружено.
Однако Иван, как и многие ополченцы, не мог представить себе всерьез, что из этих дзотов в такой близости от Москвы пушки будут бить по фашистским танкам и пулеметы будут принуждены оживать атаки гитлеровских солдат. Они не могли вообразить, что на этой колючей проволоке повиснут немцы, а на минных полях, укрытых в до сих пор не скошенной ржи, будет взрываться атакующая холм пехота врага.
И Иван испытывал стыд и боль оттого, что он находится не на фронте, а возится тут с этой, как казалось ему, бесполезной армией тыловых стариков, которым только и дела — рыть землю… Что они стали бы делать на фронте, если они не владеют ни винтовкой, ни пулеметом, даже гранату швырнуть не сумеют! Их просто сомнут и растопчут, как щенят, если послать их сражаться. Иван подал рапорт, просясь на фронт.
— Вы что, мальчик, товарищ старший сержант? — строго сказал комиссар. — Вас послали туда, где вы в данное время нужнее. Вы комсомолец — и в такой напряженный час вы дезорганизуете ополчение, которому Главное командование предназначило свою, особую роль! Приказываю взять рапорт обратно.
Иван остался на строительстве оборонительных сооружений вдоль дорог, у предмостьев, по неубранным хлебным полям, над которыми невозбранно кружились тысячные стаи грачей и галок — единственных здесь сборщиков богатейшего урожая этого лета.
Каждую ночь над ними шли на Москву фашистские бомбардировщики. Каждую ночь они видели, как