еще подают кофе, но горячий чай еще есть, если ты не против пить его без меда.
— Да, хорошо бы, но я жду одного человека.
Стальной осколок, острее и холоднее ножа воина-поэта, вонзился Данло в левый глаз. Данло моргнул и сказал:
— Понятно.
Что-то в его голосе, видимо, тронуло Тамару и побудило самой прикоснуться к нему. Ее пальцы, обжигая, медленно прошлись по его лицу от глаза до подбородка.
— О, пилот. Мне очень жаль, но я боюсь, что все осталось без изменений.
— Ты так и не вспомнила меня?
— Я помню только нашу последнюю встречу в доме Матери.
— И за все это время — ничего?
— К сожалению.
— Никаких образов, никаких снов о тех моментах, что мы провели вместе?
— Кроме нашего прощания тогда же, у Матери. Возможно, было бы лучше, если бы мы распрощались навсегда.
— Нет, нет. Видеть тебя сейчас… твои глаза, твое благословенное дыхание… это все равно что обрести солнце после многих лет путешествия в космосе.
— Ты очень красив, — с тихим смехом сказала Тамара. — Нетрудно понять, почему я тебя любила.
— Ты помнишь, что такое имаклана? Любовная магия между мужчиной и женщиной, мгновенная и в то же время вечная.
— Да, помню. Ты говорил.
— Ты не веришь, что она существует?
— Наверно, какая-то часть меня все еще тебя любит, — грустно сказала она. — Но я этого не чувствую. И не хочу чувствовать, пожалуй. Жаль, но это так.
— Мне… тоже жаль.
Он зажмурился, отгоняя подступившие к глазам горячие слезы. Он вспомнил, сколько хорошего и доброго стерло из памяти Тамары насилие, учиненное над ней Хануманом, и это привело его в ярость. Слезы высохли, как вода под жарким солнцем. Когда он снова взглянул на Тамару и на резкий, заливающий улицу зимний свет, в его глазах не было ничего, кроме гнева.
— Ты все еще сердишься, пилот. — Тамара отступила на шаг, к разостланной на льду меховой шкуре. — Все еще полон ненависти и отчаяния.
— Да. — Это слово вырвалось у него с силой дующего над морем смертельного ветра.
— А я все так же боюсь этой твоей ненависти. Боюсь тебя.
Глаза Данло зияли, как дыры, пробитые в душу. Не желая показывать Тамаре бездонной глубины своих эмоций, он потупился и сказал:
— Мне всегда хотелось сделать что-то, чтобы перестать ненавидеть.
— Зачем ненавидеть вообще? Зачем ненавидеть весь мир из-за того, что я подхватила вирус, разрушивший мою память?
— Я не мир ненавижу, — тихо, почти шепотом ответил Данло. — Я ненавижу одного человека.
— Но за что? И кто он?
— Не имеет значения.
— Пожалуйста, скажи мне.
— Не могу.
— Это Хануман?
Данло улыбнулся живости ее ума, но промолчал.
— Да, его, наверно, многие ненавидят, — сказала она. — Из-за войны, из-за того, что он сделал.
Данло склонил голову, признавая вину Ханумана, но снова ничего не сказал.
— Но ты ненавидишь его не за это?
— Нет.
— За что же, пилот? Пожалуйста, скажи мне.
— Нет.
— За то, что Хануман влюбился в меня в ту первую ночь, как и ты?
— Значит, ты помнишь, что происходило между тобой и Хануманом?
— Помню только, что никогда его не любила. Не могла любить.
— Понятно.
— Ты ненавидишь его из-за меня?
Данло грустно улыбнулся, глядя, как играет солнце в ее золотых волосах.
— И твоя ненависть сильна до сих пор. Я чего-то не понимаю о тебе и о нем, правда? Почему ты не хочешь сказать?
— Не хочу причинять тебе боль.
— Как может твоя ссора с Хануманом причинить мне боль?
Он глотнул холодного воздуха, закашлялся, зажмурился, снова открыл глаза и сказал: — Твою память разрушил не вирус. Это сделал Хануман.
— Как так? Что ты говоришь?
И Данло рассказал ей, как Хануман под предлогом записи ее воспоминаний о Старшей Эдде в компьютер однажды ночью, глубокой зимой, заманил ее в часовню собора. Там он надел ей на голову очистительный шлем и тщательно; одно за другим, уничтожил все ее воспоминания о Данло. А после, пользуясь ее смятением и отчаянием, кольнул ее в шею крошечной иголкой и ввел ей вирус, вызывающий катавскую лихорадку. Но культура вируса была мертвой: Хануман впрыснул ее только для того, чтобы вирусолог, который будет исследовать Тамару впоследствии, поверил, что она заразилась этой страшной болезнью. Он надеялся, что никто не заподозрит его в этом преступлении, и никто действительно не заподозрил — кроме одного.
— Но ведь не Хануман же рассказал тебе об этом. — Большая черная машина-замбони ползла по улице, разглаживая лед. Тамара дождалась, когда она проедет, и спросила: — Откуда ты знаешь?
— Знаю, потому что знаю Ханумана. Под Новый год, в соборе, я принес ему подарок, и он мне все сказал — глазами.
В Тамариных глазах вспыхнул гнев. Она перевела дыхание и спросила: — Почему же ты ничего не сказал мне?
— Ты и без того достаточно выстрадала, когда я увидел тебя в доме Матери.
— О, Данло. — Лицо Тамары смягчилось, она посмотрела на него так, будто его страдания ранили ее больнее собственных. — Ты думаешь, что Хануман сделал это, чтобы разлучить нас?
— Да. Но дело не только в этом.
— В чем же еще?
Данло, прижав руку к пылающей голове, на миг задержал в себе ледяной воздух и выдохнул.
— Хануман хотел сделать мне подарок. Он всегда ощущал боль жизни очень остро, очень глубоко. Я никогда не знал человека, более одинокого, чем он. Но его одиночество не было подлинным. Он всегда был очень близок к тому единственному, что хотел бы полюбить всем сердцем. Он нуждался в том, чтобы это полюбить, но ему всегда что-то мешало. И эта единственная вещь — наш прекрасный, благословенный мир, понимаешь? Наш… ужасный мир. Есть жизнь внутри любой жизни, свет внутри света, и сила его сияния страшна. Загляни в глубину камня, и ты увидишь, как зажжется чудесный свет там, внутри. Хануман никогда не мог вынести этого зрелища, никогда не хотел по-настоящему увидеть себя таким, как есть. В нем самом свет сияет ярко, как звезда, и связывает его со светом внутри всех вещей — вот что всегда было ему ненавистно. Он всегда боялся потерять себя, став одним из бесчисленного множества огней. И ненавидел себя за этот страх. Но перестать бояться он был способен не больше, чем перестать страдать от того, что он жив и одинок. И он отчаялся. Он устал от своего небывалого, страшного отчуждения. А когда он, вспоминая Старшую Эдду, поневоле заглянул в свет своей памяти, Единой Памяти, стало еще хуже. Я искал способ понять, что должен чувствовать он. Хотел объяснить это себе с помощью слов. Я думаю, что единственный цвет, который он по-настоящему знает, — это черный. Но внутри черного тоже есть черное, правда? Настолько же не похожее на цвет моей маски, как ее чернота на белизну. Это чернота бесконечной