Данло вдохнул в себя обжигающе-холодный воздух.
— Совсем наоборот. Все идет так, как должно быть.
— Кстати, Паренек, — ты помнишь, что говорил твой отец про бытие, кольца и чудеса? Не знаешь ли, что он имел в виду?
— Знаю.
— А мне можешь сказать?
— Хорошо, я попытаюсь.
Он смотрел сквозь ночь на золотые обручи света, опоясывающие мир. Смотрел в глубину Кольца и видел нектонов, триптонов и золотых фриттиларий, парящих в облаках из созидаликов. Видел огромные богоподобные существа, оборачивающиеся вокруг планеты, как легкие корабли. Они питались звездным светом и смотрели вниз, на океаны Ледопада, и вверх, на Эту Кита и Экстр. Он видел все это не только глазами, но и более глубоким зрением, для которого у него не было имени.
Эти боги Кольца, сказал он Бардо, — действительно дети Тверди. И они сыграли в войне свою роль, о чем он, Данло, только теперь начинает догадываться. Они, эти золотые существа, помогли Тверди в ее нескончаемой битве с Кремниевым Богом. Они открыли способ пользоваться космической энергией в боевых целях и направили ее через много световых лет в самый центр враждебного бога. Собственно говоря, они сами же и создали это непостижимое оружие. Чтобы сплести столь плотные пучки энергии, им пришлось концентрировать материю в бесконечно малых частях пространства.
Отдельные порции материи — несколько фунтов воздуха или пыли — шли на изготовление более мелкого, но столь же страшного оружия. Когда же золотые боги, производя крупное оружие, пытались втиснуть двадцать пять фунтов материи в частицу меньше протона, побочным продуктом этой их деятельности явилось чудо.
Они, в сущности, создали целую вселенную, которая впоследствии будет наполнена звездными галактиками, — да не одну, а много вселенных. Ведь эти куски сконцентрированной энергоматерии — те, которые не превращались попросту в черные дыры, — начали расширяться с поразительной быстротой. Они, как золотые пузыри, раздувались все больше и больше. И каждый раз, когда один из бесконечно малых пузырьков удваивался в объеме, количество позитивной энергоматерии тоже удваивалось. Все эти удвоения происходили по экспоненте, с невероятной скоростью, производя страшные искривления в пространстве- времени. В триллионную долю триллионной доли секунды один из пузырьков отделялся от реального пространства и становился зачатком отдельной вселенной.
Затем начались взрывы, тысячи и тысячи взрывов, порождающих огонь и свет. Порождающих жизнь. Ведь каждая вселенная, расширяясь, создавала свое пространство, свою материю и энергию, свои возможности будущего создания звездных галактик. Это было чудо созидания, чудо самой вселенной. Их вселенная — еще не вся вселенная, сказал Данло.
Взрыв, породивший их вселенную, произошел больше десяти миллиардов лет назад, но Вселенная — понятие вечное и бесконечное, как великий золотой круг без конца и начала.
И только в нашей вселенной так много Колец, так много возможностей. Кто бы мог подумать, что во вселенной столько возможностей?
В галактике Млечного Пути, сказал он, Твердь засеяла Кольцами миллион миров. Скоро Кольца начнут размножаться сами, пока в космосе не засияют миллиарды золотых сфер.
Когда-нибудь, в далеком-далеком будущем, Кольцо дойдет до других галактик — до конца вселенной, быть может. И все эти миллиарды миллиардов Колец будут рождать новые вселенные, как золотые стручки, пускающие семена по ветру.
Когда-нибудь в одной из этих вселенных какому-нибудь потенциальному богу вроде Ханумана удастся, возможно, преобразовать все звезды и темную материю во Вселенский Компьютер. Но войны, которые вызовет подобное событие, породят новые миллиарды миллиардов вселенных взамен одной погибшей. И во всех этих вселенных разовьются звезды, и планеты, и собственная жизнь. Все вселенные, сказал Данло, даже те неисчислимые триллионы, которые существуют наряду с нашей и которых мы видеть не можем, наполнены только одним: жизнью.
Ибо все существующее, даже огненная пыль Авендельской туманности, даже ледяная крупа, летящая Данло в лицо, — все существующее живо. Жизнь всегда накапливает в себе новую жизнь и становится все огромнее и сложнее. Живые существа создают ходы под снегом и песни, летящие к звездам, легкие корабли и мед, жемчуг, и стихи, и компьютеры, создающие собственные вселенные с особого рода жизнью. Жизнь клубится, пульсирует и складывается в прекрасные узоры на просторах космоса. Солнца и луны пылают диким огнем жизни, и фотоны пляшут в световых реках, струящихся от звезды к звезде. Жизнь, как бесконечный цветок, раскрывается в нашу вселенную и во все возможные вселенные, затрагивая всю материю, все пространство, все время своими золотыми лепестками и своим ароматом. Все становится глубже и глубже, ярче и ярче, как звезда, наливающаяся беспредельной яркости светом.
Да, да, да.
Вот что Данло рассказал Бардо под звездами, в тишине замерзшего моря. Мороз становился все более жестоким, и Бардо прижимался к Данло в поисках тепла. От Данло шел жар почти как от солнца; поразившись этому, Бардо потер руки и сказал:
— А тебе как будто совсем не холодно? Я-то прямо весь посинел. Лепесточек твоего бесконечного цветка замерзает и скоро погибнет, если мы не уберемся отсюда. Не пойти ли нам куда-нибудь, где подают кофе и вкусную горячую еду?
— Пойдем, если хочешь, — улыбнулся Данло и наклонил голову набок, вглядываясь в освещенный звездами морской лед. — Еще чуть-чуть, и пойдем.
Далеко с запада донесся слабый звук, которого он ждал почти всю свою жизнь: крик снежной совы, высокий, наводящий жуть, беспредельно дикий. Данло не мог даже надеяться, что услышит этот странный, но глубоко знакомый звук так близко от города: снежные совы уже тысячу лет не гнездились на острове Невернес. Но невидимая птица снова подала голос, и ей, что было совсем уж удивительно, откликнулась другая, гораздо ближе. Данло вскочил на ноги, глядя через песок и скалы на прибрежную рощу осколочника.
Там, вцепившись крепкими когтями в зеленую ветку, посылала в ночь свой зов сова-самка, лунный свет озарял ее белые перья и оранжевые, устремленные в море глаза. Данло тоже повернулся в ту сторону. Он вспомнил, что снежные совы спариваются в самую темную пору глубокой зимы; он смотрел в море вместе с прекрасной белой птицей на ветке, смотрел и ждал.
Агира, Агира, безмолвно взывал он к небу. Агира, Агира.
И Агира наконец ответил ему. На глазах у Бардо, неподвижного, как большой черный камень, и Данло, чье сердце билось по-птичьи быстро, большая сова-самец появилась из посеребренной лунами тьмы и повисла над морским льдом. С высоким, резким, полным жизни криком Агира, не обращая внимания на людей внизу, устремился к своей подруге и тихо сел на ветку с ней рядом. Обе совы смотрели друг на друга, и их золотисто-оранжевые глаза, как отражающие друг друга зеркала, горели свирепой любовью.
Данло, Данло.
Самка вскоре снялась и полетела прочь — быть может, к своему гнезду в гуще леса. Самец задержался только на миг — и в этот момент, когда дыхание Данло клубилось белым паром, а планета медленно оборачивалась под звездами, он обернулся и посмотрел на Данло. Потом он внезапно раскрыл клюв и закричал, обращаясь к звездам, к морю, к ветру, а может быть, и к Данло, тихо стоящему в ночи. Это был крик победы и дикой радости жизни. В этом ужасном и прекрасном звуке заключалось все. Вот он, главный парадокс жизни, ее главная тайна, думал Данло, жизнь вечно стремится к бесконечным возможностям, однако все сущее в каждом отдельном моменте совершенно, завершено и уже достигло своего конца. Ведь в этой благословенной птице, одной-единственной, тоже заключено все. Все звезды всех когда-либо бывших вселенных пылают в ее оранжевых глазах, и все вселенные, которые еще будут, ждут, чтобы вылупиться из белых яиц, которые Скоро оплодотворит Агира. То же самое относится и к Данло, и к Бардо, и к каждой другой части творения Ничто, что когда-либо дышало воздухом мира, не было бесполезным, и ничья жизнь не пропала зря. Данло никогда не забудет страданий, омрачивших последние дни Джонатана, но всегда, закрывая глаза и вглядываясь в себя, будет видеть страшную красоту своего сына. Коли бы он мог вернуть Джонатана на этот холодный пустынный берег — Джонатана смеющегося, искрящегося жизнью, каким он всегда будет жить в памяти Данло и во времени, — Джонатан непременно сказал бы, что жить было