глаза к залитым блеском небесам и шепотом благодарили Творца.
— Хвала Господу за Его милосердие, — благочестиво шептали они, — а мы уж думали, что придется, не дай Бог, справлять Пейсах на чердаке.
Но, едва зайдя в дома, женщины снова начинали заламывать руки, охать и вздыхать по поводу убытков, которые за короткий срок успело причинить наводнение. Стены отсырели, штукатурка смыта, печи размокли. Бочонки с квашеной свеклой залило в клетях, где они в суматохе были забыты. Картошка в погребах сгнила. Но хуже всех прочих убытков было то, что у Йойносона-пекаря промокло и заквасилось множество мешков с пасхальной мукой. Спасенных мешков муки было слишком мало, чтобы обеспечить всю общину мацой. Да и времени уже не хватало напечь на всех, так что теперь на каждого обывателя приходилось меньше половины того, что ему требовалось. Даже богачи не смогли заготовить достаточно мацы на Пейсах. Ту мацу, которую все-таки удалось напечь, хранили как драгоценность, завернув в простыню и подвесив на крюк под потолочными балками, чтобы дети не достали. Женщины чуть не разрывались в спешке, беля стены, дочиста скобля столы и скамьи[25], кошеруя кастрюли[26], обмазывая плиты глиной, начищая медь и бронзу, драя комнаты, моя посуду и кухонную утварь. К тому же канун Пейсаха выпал, как назло, на субботу, что стало причиной дополнительных хлопот, расходов и беготни. А ведь нужно было наготовить и на праздник, и на лишний день, потому что квасное придется сжечь не в самый канун праздника[27], а в пятницу днем. Женщины проклинали все на свете из-за выпавшей на канун Пейсаха субботы, в которую придется голодать, потому что не удастся поесть ни квасного с утра, ни мацы до седера.
— Когда Бог дает, то не по кусочку, а целую бочку, — горевали они над своими бедами. — Дети, не дай Бог, оголодают.
Мужчины бродили, занятые починкой разрушенного наводнением, или в поисках заработков, чтоб было на что справить праздник, или пытаясь купить мешок картошки и немного свеклы на рынке, до которого теперь редко добирались крестьяне из окрестных деревень. После наводнения дороги, ведущие в местечко, были так заболочены и размыты, что не вытащить завязшее колесо. Те побирушки, которые годами обладали хазокой справлять Пейсах в Долинце, изменили свои нищенские маршруты и, минуя долинецкую общину, в которой они боялись остаться голодными, направились в другие местечки, расположенные на возвышенностях или вдалеке от разлившихся рек. Единственным ойрехом, объявившимся в Долинце, был Фишл Майданикер, и объявился он в самую последнюю минуту, как раз в пятницу вечером, когда уже давно зажгли свечи и наступила суббота.
Поздно вечером, когда евреи в долинецкой синагоге не только закончили минху, но и Песнь Песней и ждали, что хазан вот-вот начнет обряд встречи субботы, в синагогальном переулке появился побродяга Майданикер и прямо в чем был, с мешком щетины за спиной и с кривой палкой в руке, зашагал к синагоге. Оставив в полише[28] мешок и палку, он прошел внутрь, к рукомойнику, где издавна было его место.
Евреи так и застыли с открытыми ртами и выпученными глазами.
— Суббота! — набросились они с криком на запоздавшего ойреха. — Осквернение субботы!
Больше всех пылал гневом Копл-шамес. Взглянув на опоздавшего, он пальцем подозвал его к восточной стене[29].
— Пойди к хазану и скажи, что уже можно начинать «
Фишл Майданикер стоял, как всегда, красный и беспомощный. Только его вечная капота на этот раз промокла и была забрызгала грязью до воротника, а короткие сапоги измазаны глиной. Пот ливнем лился с румяного лица. Вместе с вечным запахом свиной щетины в этот раз он принес в святое место и другие деревенские запахи: стоячей воды, заболоченной земли и гниющих корней. Омывая свои перепачканные руки под тонкой струйкой воды, он во всей красе отразился в начищенной до блеска меди пузатого рукомойника. Его вид был, мягко говоря, осквернением святой субботы. Овечьи глаза Фишла, доверчивые и добрые, с ужасающей беспомощностью разглядывали нарядную праздничную синагогу: сверкающие бронзовые люстры и канделябры, изо всех сил отполированные Коплом-шамесом; праздничный, темно- красный бархат расшитого золотом паройхеса на орн-койдеше; по-праздничному вымытых и причесанных евреев в обновках в честь Пейсаха[31] — во всем новом, наполовину в новом или на худой конец в чем-нибудь новом.
Труднее обычного дались промокшему и грязному человеку запутывавшиеся в его густой волосне слова, которые он, оправдываясь в осквернении святой субботы, произносил перед праздничной толпой. Он многое мог рассказать общине о том, что приключилось с ним в дороге из-за наводнения: как он чуть не утонул со своим мешком; как в последнюю минуту спасся на дереве, на котором просидел больше суток; как после того брел день и ночь по пояс в воде и в грязи, чтобы не застрять на Пейсах в пути и к празднику добраться до евреев. Всю дорогу Фишл твердил этот рассказ, чтобы запомнить его. Однако, увидев теперь перед собой в синагоге праздничных, в обновках евреев, обозлившихся на него за опоздание, он так смутился, что не смог выговорить все эти заранее заготовленные слова. Он только что-то с трудом бормотал, бил себя кулаком в грудь, как будто хотел сказать таханун[32], и, показывая грязной рукой на свою одежду, не переставал твердить снова и снова одни и те же пузырящиеся слова.
— Думал уж середь
Простой народ, привыкший к трудностям жизни и опасностям дороги, сочувственно качал головами в ответ на слова вымазанного грязью человека. Но люди богатые и ученые неохотно принимали оправдания побродяги.
— Неужели ты не мог хотя бы мешок и палку оставить за городской околицей, а не тащить их в синагогу? — спрашивали они.
Фишл Майданикер не знал, что на это ответить, и только продолжал нелепо бормотать:
— Думал уж середь
Обыватели махнули рукой — что с таким разговаривать — и с пылом и особенным удовольствием от собственной нерушимой набожности и учености поднялись для встречи субботы.
—
Фишл трудился старательнее обычного, вчитываясь в неподатливые древнееврейские словеса в своем растрепанном молитвеннике. Он все время отставал и не мог угнаться за хазаном. Его густая рыжая борода и усы вздымались и тяжко дрожали. Но истинные его мучения начались после молитвы, когда Копл- шамес, чтобы спокойно праздновать и не заниматься Фишлом каждый день, начал продавать его с бимы на весь Пейсах разом.
— Евреи, кто возьмет первый день праздника? — взывал Копл нараспев, будто продавая вызовы к Торе, и стучал по столу. — Евреи, кто возьмет второй день праздника? Евреи, поторопитесь, потому что я не уйду из синагоги, пока не устрою весь Пейсах для ойреха, евреи.
На этот раз шамесу пришлось тяжелее обычного. При большой нехватке мацы, картофеля, квашеной свеклы и прочих овощей никто из обывателей не горел желанием сажать за стол этого обжору Майданикера, которого и в изобильные-то времена невозможно было насытить. То, что он пусть не нарочно, но открыто осквернил субботу, отвратило от него всех еще сильнее, чем обычно. Но хуже всего было то, что побродяга не был чист и умыт, как положено в Пейсах, даже из капоты не вытряхнул квасное, и поэтому мог сделать трефным все, к чему прикоснется.
— Ты бы хоть в баню сперва сходил да вытряхнул свои расчудесные лохмотья, — пристыдил его Копл-шамес с бимы. — Кто ж тебя впустит в еврейский дом, когда ты весь — сплошь квасное, а?
Фишл Майданикер ничего не ответил на эти слова. Он также не отвечал на шутки хедерных мальчиков и братьев-портняжек Шимена и Лейви, «колен», которые уговаривали его не читать кинес вместо Агады и не есть «казни фараоновы»[34]. После долгих препирательств, с