необходимое. Он отказал в содержании своей первой жене, не посчитался даже с нуждами детей. Он запретил Софье думать о родителях, выполнять свой дочерний долг…
К этому времени у Софьи голова шла кругом, все это было так омерзительно. Невидящими глазами взглянув в сторону мужа, она хрипло проговорила:
— Я не хочу оставаться с таким человеком. От ее слов Генри задохнулся, как в петле.
— Тебя никто не будет заставлять. Я дам развод и хорошо обеспечу тебя, чтобы ты могла найти себе мужа-грека—такого же ребенка. Интересно, — процедил он в сторону тетушки Ламбриду, — где вы наслушались этих гадостей обо мне? Уж не от господина ли Вретоса, греческого консула в Ливорно? Он поверенный моей первой жены. Когда мы с Софьей в медовый месяц навестили его, он всячески выказывал нам свое расположение. Теперь, выходит, его отношение к нам переменилось? Он никогда не был в Петербурге, он в глаза не видал мою первую жену, а берется сплетничать, что всему бедой мой невозможный характер!
Он повернулся к Софье.
— Ты же знаешь, что это все клевета, — укоризненно бросил он. — Не знаю, кто еще так обожал свою жену, как я. Если ты не хочешь жить с «таким человеком», значит, виноват я сам, не надо было жениться на маленькой девочке. И все равно ты не должна была допускать, чтобы меня на людях смешивали с грязью.
Софья молчала, с обеих сторон стиснутая участливой родней. В голове у нее все перемешалось. Генри направился к выходу, и, поняв, что дело зашло далеко, за ним устремилась мадам Виктория.
— Генри, дорогой, не надо так уходить, мы сейчас во всем разберемся.
Безоблачная натура Георгиоса Энгастроменоса восторжествовала, и он простер к Генри руку:
— Доктор Генри! Даже лютый мой враг не дал бы мне испить такого яду, каким вы меня угостили! Я продал свою Софью, как какую-то куклу! Чтобы грек, в минуту народного возрождения заклавпгий себя на алтарь свободы и равенства, мог хотя бы помыслить о столь чудовищном преступлении! Как вы могли подумать, что родители и родственники вашей жены станут омрачать ваше семейное счастье? Мы не чинили ни малейших препятствий вашему счастью с Софьей. Я никогда не хотел этих бриллиантов, мне и мысль такая не приходила. Я велел Софье выбросить из головы наши неприятности и думать только о собственном доме, о его благоденствии и процветании. Я говорил, что ее счастье—в любви и преданности вам…
Генри распахнул дверь и вышел. Он вернулся в «Англетер», на следующий день собрал чемодан и уехал на острова, объяснив свое одинокое путешествие вынужденным: море в марте коварно, а Софья не переносит качки. Семья еще уточнила версию: Генри-де уехал посмотреть раскопки. Но в таком городишке, как Колон, долго секрета не утаишь. Соседи украдкой бросали на Софью сожалеющие взгляды.
Всю ночь она проворочалась в своей девичьей постели. Ее то заливал жгучий стыд за Генри, что он так скверно обошелся с ее родными, то ей делалось стыдно, почему она не оборвала вздорного злопыхательства, не впервые досаждавшего Генри. Ведь не секрет, что слухи о нервом его браке распространял адвокат Вретос. И хотя Генри оставил семье роскошный дом в Петербурге, Вретос уверял, что материально он их не поддерживает, что в России он прослыл скупцом. А Генри недоуменно жаловался ей:
— Какой же я скупец? Я двадцать лет помогал родителям, поддерживал сестер, пока они не повыходили замуж, безвозмездно субсидировал брата-винодела…
Когда в Париже, измучившись тоской по дому, она упрекнула его тем, что он запрещает ей думать о родителях и братьях, он ответил:
— Что ты! Я и минуты не любил бы тебя, если бы ты забыла о них.
С каждым днем на душе было тяжелее и тяжелее. И Генри было нелегко. Никуда он не уехал — ни на Сирое, ни на Делос, ни на Санторини, а отсиживался в номере и писал письма: ей—укоряющие, родителям —обвиняющие. Софье: «Мне в страшном сне не снилось, что я могу жениться на ребенке, годящемся мне во внучки. Твоя исступленная тяга домой из Парижа служит достаточным доказательством того, что ты меня не любила и вышла за меня не по своей воле». Ей же: «В медовый месяц и в Париже мы питали друг к другу только уважение и любовь. Я боготворю тебя, но, когда ты бросаешь мне такие обвинения, на мое сердце ложится холод…»
«Вы говорите, — писал он ее отцу, — что в своем письме в Париж пытались убедить Софью не тревожиться о положении вашей семьи, а беспокоиться о своей собственной. Однако в ответ на рождественский перевод вы побуждали Софью добиваться от меня дальнейшей помощи…»
Софья совсем извелась, от нее осталась одна тень. Прожить день было мукой, а ночью она торопила утро. Кое-как отмучившись первую неделю, на второй она откровенно затосковала по мужу. Но как помириться с человеком, разочаровавшим обожаемую родню, — этого она решительно не знала.
Семейство тоже было в недоумении: взрослый человек — и всерьез принимает домашнее недоразумение! Это, разумеется, потому, что Генри не грек. Поговорили — и забыли. Виктория и Георгиос Энгастроменос уже не обижались. И конечно, не чувствовали себя виноватыми.
Софья не знала, что сразу после сцены в гостиной Генри Шлиман, во всем любивший определенность, написал епископу Вимпосу письмо, в котором перечислил все посулы, якобы сделанные им в чаянии руки Софьи.
На исходе второй недели добровольная узница увидела из окна своей комнаты, как на площадь Св. Мелетия вкатил экипаж и остановился перед их порогом. Из экипажа вышел Генри, чисто выбритый, подтянутый и до невозможности несчастный. Софья сбежала вниз и вместе со звонком открыла дверь. Они сдержанно поздоровались.
— В Колоне дядя Вимпос, — сказала она. — Он написал нам, что приехал в ответ на твое письмо и что встретится с нами только в твоем присутствии. Я сейчас пошлю за ним Панайоти-са.
Семья вышла в сад и тесно, заговорщицки уселась вокруг стола. Подсела к ним и Софья. Поодаль мерил шагами сад Генри. Вскоре в черном священническом облачении в калитку вошел Теоклетос Вимпос, и чернее черного были его глаза разгневанного ветхозаветного Иеремии. Неприветливо поздоровавшись с семейством, он прямо направился к Генри.
— Мой дорогой ученый друг, приветствую вас от всего сердца и благословляю.
— Досточтимый архиепископ, вы настоящий друг — выбрались в такую даль по первому зову.
— Я получил ваше письмо из Сироса и прочел его, сокрушаясь…
— Нам всем плохо, дядя Вимпос. — тихо обронила Софья.
— Во имя господа нашего Иисуса Христа, — продолжал епископ, по-прежнему обращаясь к одному Генри, — заверяю вас, что я никогда от вашего имени не обещал госпоже Энгастроменос эти бриллианты. Госпожа Энгастроменос на коленях просила меня познакомить с вами ее дочь. О вас я сказал только, что вы честный, порядочный человек.
— Только это?
— Только это. Остальное—домыслы, ложь! Ни о каких подарках, ни о какой денежной помощи или приданом вы не обмолвились ни словом. Уповайте на бога, и ваша невинность воссияет ярче солнца.
В саду воцарилась мертвая тишина. Софья глядела во все глаза на мужа, потом поднялась и перевела взгляд на родителей.
— Мама, — гневно возвысив голос, обратилась она к мадам Виктории. — Кто же сказал тебе, что мой муж обещал ожерелье? Теперь ясно, что не дядя Вимпос!
— Мм… А я и не говорила, что он. Мне сказала тетя Ламбриду. Она божилась, что ей сказал кузен Вимпос.
— А тебе, пала, кто сказал, что мой муж поможет тебе деньгами?
— Да тоже тетя Ламбриду.
Не дожидаясь вопроса, Мариго расплакалась и сказала сама:
— Прости, Софья, я никого не хотела огорчить. Тетя Ламбриду сказала мне, что ей сказал дядя Вимпос, что мистер Генри хочет позаботиться о моем приданом.
Епископ Вимпос подозвал Панайотиса.
— Сбегай за госпожой Ламбриду. Приведи ее сейчас же.
Скажи, что я велел.
Вид у госпожи Ламбриду был довольно несчастный. Похоже, ее старания не увенчаются успехом, а это значило, что пропасть времени и сил пошли прахом. Епископ не допустил ее к руке.