встать между Рейнхартом и: женщинами. Рейнхарт почувствовал, что кто-то хватает его сзади за пиджак. Вскрыватель устриц двинулся к нему из-за прилавка со своим орудием в руке.
— Вон! — рявкнул кто-то.
— Моему мужу плохо,— заверещала женщина.
Мужчина в летнем костюме слабо ударил его по лицу; Рейнхарт засмеялся. Кто-то пытался завернуть ему руку.
— Мой костюм! — закричал, вырываясь, Рейнхарт.— Послушайте, мадам,— сказал он,— если упадет бомба, я надеюсь, что она упадет на вашу дрожащую попку! Я надеюсь, что она вмажет вас в кирпичную стену и вы ощенитесь жутким мутантом. Я либерал!
— Задержите, в полицию его,— сказал вскрыватель устриц.— Это же ненормальный!
Седой человечек в костюме официанта ударил Рейнхарта по затылку.
— Без полиции управимся,— сказал он.— Выгнать его — и все. Рейнхарт, странно обмякший, не в силах повернуть голову, плавно пролетел через дверь и врезался в борт «форда-фалкона».
— Близко не подходи к этому месту, скотина,— сказал ему старичок.
В два часа Джеральдина проснулась одна: Рейнхарт ушел на радиостанцию. Она встала с кровати, распахнула закопченные жалюзи, и ветер, напоенный запахом цветов и теплым солнечным светом, пахнул ей в лицо.
«Господи»,— сказала она про себя с изумлением и отступила в темную глубину комнаты, чтобы закурить сигарету. Столько было в этом ветре неясных обещаний и весеннего колдовства, что сердце ее от неожиданности часто забилось; но через какую-нибудь минуту после пробуждения радость ушла, сменилась недоверием, горькой обидой и, наконец, отчаянием.
— Гадство,— произнесла Джеральдина и погасила сигарету о прожженный край тумбочки. Ей предстоял мучительный день. Небо над грязным коньком соседней крыши было безжалостно-синее, как... Небеса.
Надев бумажные брюки, белую блузку и купленный позавчера дешевый черный дождевик, она отправилась в закусочную напротив. Улицу она переходила потупясь и куталась в плащ, словно лил дождь. «Должен скоро прийти,— думала она,— его не продержат там целый день». Сегодня он был ей особенно нужен.
В закусочной она купила журнал, взяла бутерброд с яичницей и кофе. Она заняла место у окна, откуда был виден вход в гостиницу,— но он не возвращался.
Она вспомнила, что в нескольких кварталах от гостиницы видела парк, где были скамейки под магнолиями, и, допив вторую чашку коре, вышла из закусочной на Версаль-стрит, искать этот парк.
Пройдя два квартала, она увидела парк — между почтамтом на площади Лафайета и первым рядом складов, тянувшихся до причалов Хонстанс-стрит. В парке стоял бронзовый генерал, и из запекшейся бурой земли между сухими прошлогодними стеблями пробивалась удивительно яркая и сочная свежая травка. Узловатые магнолии у асфальтовой дорожки наполняли воздух запахом своих цветов. На легких железных скамейках с завитушками по двое и по трое сидели старики; обнажая в беззвучном смехе темные зубы, они согласно кивали головами; мятые кошельки под подбородками нависали на желтые уголки крахмальных воскресных воротничков. Было тихо, гак тихо, что слышалось шуршание шин на уклоне дороги в полумиле от парка и шум самоходных барж на реке. Детей не было.
Она села на первую скамейку и начала читать журнал. Потом положила журнал рядом с собой и закрыла глаза.
Вдруг она встрепенулась. Солнце светило ярко, ветер колыхал траву, застывшие тени стариков чернели на газоне. Она встала и быстро пошла из парка к гостинице «Рим». Он должен был вернуться — пятый час,— пора ему вернуться. Уже заснул, наверно, в кресле или тянет виски! В волнении она зашагала быстрее: как она ни сопротивлялась, коварный день снова заразил ее надеждой.
Перед дверью она помедлила, приводя в порядок волосы, потом повернула ключ и вошла. Его не было.
— Гадство,— сказала она. В разочаровании она опустилась на кровать, свесив руки.— Ох, гадство.— В окно лился солнечный свет; доносились звуки с реки, чириканье воробьев.
Она подошла к стенному шкафу: вещи его были на месте — и чемодан, и утюг. Черт возьми, какой ему смысл так удирать? А может, он не сбежал?
Джеральдина снова села на кровать, с гримасой откинулась на подушки, зажав ладонями уши. Зачем ему так удирать — в этом нет никакого смысла. И что он за человек, этот Рейнхарт?
«Опять ищешь, к кому бы прилепиться,— сказала она себе,— дура. Держишься за него, а даже не знаешь, кто он такой».
«Но ведь надо же за кого-то держаться,— подумала она.— А не будешь — тебя смоет к чертовой матери, унесет на край света, и станешь пылью, опилками, будут плевать на тебя, вытирать об тебя ноги».
— Черт возьми, Рейнхарт,— проговорила она в пустой комнате,— меня ведь затопчут, дружок.
Она легла на кровать и все думала о том, как ее смоет и понесет, пока за окном и в комнате не стемнело. Когда она поднялась, над соседней крышей уже висели звезды — Большая Медведица, Полярная,— и, глядя на них, она почему-то вспомнила человека с медным кастетом и как он ее назвал; она даже знала, почему вспомнила — из-за отца. Стоило ей подумать об этом человеке, как тут же вспомнился отец. «Господи, как нехорошо,— подумала она,— почему это они вспоминаются вместе?» Она подошла к окну, высунулась и вдыхала ночной воздух, пока медный привкус во рту и голос человека с кастетом не превратились в отца; она посмотрела на звезды, и он возник перед нею: худой, в морщинах, хотя он помнился ей не старым; крепкий его дух, в котором она с годами признала запах виски и пива — шахтерского ерша; щетина на щеках; голос, рассказывающий о звездах. Ей казалось, что однажды вечером она стояла с ним и смотрела на звезды. Но она не была в этом уверена. («Маленькая,— назвал ее человек с кастетом.— Маленькая».) Она смотрела на небо, пока не задрожали ноги от первого рыдания, вырвавшегося изнутри,— и мозг ее как будто покатился на роликах, все быстрее, быстрее, сходя с дорожки. Тут она поняла, что это будет значить для нее — сломаться, поплыть по течению: конец всему, конец заботам, как если бы у Коряги был пистолет в тот вечер в Порт-Артуре.
Она вспомнила с облегчением, что скоро пора на работу, зажгла свет, умылась, причесалась и застелила кровать. Потом вынула из стенного шкафа веник и совок и стала медленно и тщательно выметать из углов, собирать окурки, затирать пятна от пролитого виски около кровати. Потом надела плащ и пошла по пустой улице к автобусной остановке на углу Канал-стрит.
Всю ночь она заставляла себя думать только о работе, пока ряды бутылей с жидким мылом, залитые гнетущим светом флюоресцентных ламп, чуть не загипнотизировали ее. В перерыве работницы обсуждали свои разводы и бывших мужей; Джеральдина не принимала участия в разговоре. Она взяла два сандвича вместо одного: с тех пор как она вышла из дому, во рту у нее не было ни крошки.
После конца смены, в раздевалке, она понадеялась, что Рейнхарт встретит ее у остановки автобуса; но когда она пришла туда, там было пусто, и сама она ощущала такую опустошенность и усталость, что даже не огорчилась. Она сидела на скамейке, слушая музыку, которая доносилась из кафе по ту сторону шоссе № 90; потом подъехал автобус и повез ее, нагоняя сон, по Елисейским полям, мимо темных домов, к Канал-стрит.
Чтобы заснуть наверняка, она купила две литровые бутылки пива в баре на Сент-Чарльз авеню и поднялась к себе. Она открыла дверь, поставила пиво, но, пробыв в комнате минуты две, снова разнервничалась. Тогда она взяла бутылки и пошла по коридору к деревянной галерее, которая вела в комнату Филомены.
На галерее было совершенно темно, так темно, что даже нельзя было различить контуры соседних домов, заслонявших небо. Осторожно ступая и держась за шаткие столбики перил, она двигалась к свету, который пробивался из-под двери Филомены. Внизу, в черноте двора, вторя друг другу, орали кошки; их вопли всегда напоминали Джеральдине крик младенцев. Скоро рассветет, наверно,— они всегда начинают перед рассветом.
— Филомена, где ты там?
Она услышала, как Филомена отодвигает комод, которым на ночь припирала дверь. Наконец дверь