не видел. На минуту мне показалось, что – нет, мы прежде не встречались, верно? Да, боюсь, ты ошибаешься. Боюсь, ты принял меня за кого-то другого.
Гильденстерн тем временем приближается к другому шпиону, напряженно наморщив лоб.
– Вы знакомы с этой пьесой, сэр?
– Нет.
– Бойня – целых восемь трупов. Это у нас получается лучше всего.
– Ты! Что ты знаешь о смерти?
– Что актерам это удается лучше всего. Они должны выдать все, на что их талант способен, и их талант – умирание. Они умирают героически, комически, иронически, медленно, быстро, отвратительно, очаровательно и, наконец, на котурнах. Лично мое амплуа несколько более общее. Я извлекаю из мелодрамы суть, которой там часто и нет; но иногда, несмотря на это, проскальзывает тонкий луч света, который, если под определенным углом, может, так сказать, пронзить покров смертности.
– И это все, на что они способны, – умирать?
– Нет, нет – они еще красиво убивают. Некоторые убивают даже красивей, чем умирают. Остальные лучше умирают, чем убивают. Это труппа.
– Который из них который?
– Почти никакой разницы.
– Актеры! Механики дешевых мелодрам! Это не смерть! (Спокойней.) Вы кричите, давитесь, ползаете на четвереньках – но ни у кого это не рождает ощущения смерти – никого не застает врасплох, чтоб в мозгу у них что-то прошептало: «Однажды и ты будешь умирать». (Упрощая.) Вы умираете столько раз; как же вы рассчитываете, что они поверят в смерть подлинную?
– Как раз наоборот, это единственный вид смерти, в который они верят. Они у меня вышколены. У меня однажды был актер, которого приговорили к виселице за кражу овцы – или барана, – не помню точно. Так я испросил разрешения повесить его по ходу пьесы – пришлось малость изменить фабулу, но я посчитал, что так будет эффектней. Вы, может быть, не поверите, но это не выглядело убедительно. Поколебать их недоверие невозможно, – и когда публика начала глумиться и швырять помидоры – все кончилось катастрофой! – он ничего другого не делал, только плакал – совсем не по роли – просто стоял там и плакал... Нет, больше никогда...
В прекрасном настроении он снова возвращается к пантомиме: два шпиона ожидают казни от его руки, актер вытаскивает из-за пояса свой кинжал.
– Публика знает, чего она хочет, и только этому она согласна верить. (Шпионам.) Показывайте!
Шпионы умирают, не спеша, но убедительно. Свет начинает меркнуть, и, пока они умирают, Гильденстерн говорит.
– Нет, нет, нет... все совсем не так... этого не сыграешь. Факт смерти не имеет ничего общего с тем... как мы это видим... как это происходит. Это не кровь и не вопли и падение тел – смерть состоит не в этом. Просто дело в том, что человек больше не появляется, и все, – сейчас вы его видите, сейчас – нет, и правда только в том, что в эту минуту он здесь, а в следующую уже нет, и он больше не вернется – просто уход, скромный и необъявляемый, – отсутствие, становящееся весомым по мере того, как оно длится и длится, – пока, наконец, совсем не придавит.
Два шпиона лежат на сцене, еле видимые. Актер выходит вперед и накрывает их тела плащами. Розенкранц медленно аплодирует.
Затемнение.
Секунда тишины, потом сильный шум, крики: «Король встает!», «Прекратить представление!» – и возгласы: «Свет! Свет! Свет!» Когда несколькими секундами позже начинает светлеть, становится ясно, что это – восход солнца. Сцена пуста, если не считать двух персонажей, лежащих примерно в тех же позах, что и казненные шпионы. Когда становится совсем светло, выясняется, что это спокойно спящие Розенкранц и Гильденстерн; Розенкранц приподнимается на локтях и, щурясь, смотрит в зал. Затем – произносит:
– Это, должно быть, восток, там. Теперь наверняка.
– Ничего не наверняка.
– Нет, это точно. Там солнце. Восток.
– Где?
– Я видел, оно вставало.
– Нет... все время было светло, только ты открывал глаза очень медленно. Лежи ты лицом в другую сторону, там тоже был бы восток.