верху, поглядел в зал.
— Слушал я Петра Векшина, — начал он, — внимательно слушал. И хочу задать ему один вопрос... Помню, жили вы с матерью в батраках у Самоварова, ни лошади, ни коровы, даже избы своей не было. А теперь заместитель председателя артели, вон каким хозяйством ворочаешь, разве сравнишь с самоваровским? Выходит, ты был ничем, а стал всем. А кто тебя таким сделал? Советская власть! Так почему ты сегодня об этом позабыл? Вот мой вопрос!
— Самоваровский зять, потому и позабыл, — подсказала негромко тетя Соня.
Но Векшин услышал ее слова. Он вскочил, побагровев.
— Ты брось намеки эти строить! Отошло время приписывать людям разные связи. Я Самоварову был батрак, это все знают... А что касается моих слов и предложений, как коммунист, имею право высказывать свои мнения вплоть до Цека.
Уфимцев постучал по звонку. Векшин сел.
— Хорошо мы знаем, что ты коммунист, — продолжал Микешин. Он говорил спокойно, не повышая голоса, но сразу все стихало, как только он произносил первые слова. — И я коммунист, и Соня Пелевина коммунистка. Вот и давай по-партийному поговорим... К примеру, согласимся мы с тобой, разделим все зерно на трудодни, и повезешь ты его на базар, продашь по базарной цене. И потребуется тебе, скажем, купить топор. Ты приходишь в магазин. Топор по твердым ценам стоит полтора целковых, а продавец тебе говорит: плати пятерку. Понадобится рубаха, скажут, плати десятку, вместо трояка. Как это понравится тебе? А ведь ты нас к этому зовешь.
Уфимцев взглянул на Торопова. Тот весело подмигнул ему, сидел довольный, потирая руки.
— Давайте, дорогие товарищи колхозники, продадим хлеб государству. Тому, кто работал честно, за глаза и двух килограммов на трудодень... У нас должны быть одни интересы с государством. Мы — советские люди, и что колхозники, и что рабочие должны жить одной семьей.
— Голосовать! Голосовать! — понеслось со всех сторон.
Уфимцев поднял вверх руку, призывая к порядку.
— Поступило предложение голосовать... Кто за то, чтобы продать государству сверх плана двадцать тысяч пудов зерна?
Он отлично видел, что руки подняли почти все. Посмотрел на членов правления, и здесь голосовали все, кроме Векшина. Даже Гурьян Юшков поднял руку, хотя и глядел в стол.
— А кто против? — спросил Уфимцев.
Против было человек десять, в том числе и брат Максим. Тетеркина он не разглядел, тот скрылся за чьей-то спиной. Зато Дашка, подняв руку и повертев головой налево, направо, вскочила, стала спиной к президиуму и закричала:
— А вы чего? Поднимайте руки выше!
В зале засмеялись. Кто-то из парней по-дикому заржал, и она, крикнув: «Тьфу, дурак!», махнув рукой и сев на скамью, стала зло, энергично работать челюстями — жевать серку.
Вот на что надеялся Уфимцев, открывая общее собрание, и о чем он не сказал Торопову: на сознательность колхозников, на их ответственность не только за свою артель, но и за дела в стране. Это уже не те единоличные крестьяне Больших Полян, которым не было дела ни до чего, кроме своей пашни, своего двора, своей хаты. Свое, личное — огород, корова, изба — и сейчас есть, но не оно является главным в их жизни.
— Таким образом, товарищи, за решение продать государству сверх плана двадцать тысяч пудов проголосовало подавляющее большинство колхозников, — объявил Уфимцев, не обращая внимания на ощерившегося в вынужденной улыбке Векшина.
6
Из клуба Торопов и Уфимцев вышли последними. Машина стояла уже тут, поджидала Торопова, и как ни уговаривал его Уфимцев остаться ночевать, он не согласился, сославшись на неотложные дела, которые предстояли завтра.
— Садись, довезем до дому, — предложил Торопов.
Они сели на заднее сиденье, и машина покатила.
— Молодец у тебя старик Микешин. Умница! — сказал Торопов и похлопал Уфимцева по коленке. — Понимаешь, я уже начинал побаиваться. Эта Тетеркина, похоже, та еще баба, чуть не увела собрание, и тут он... Нет, умница, ей-богу, умница! Государственного ума человек!
Уфимцев молчал. У него было настроение уставшего человека, сделавшего трудное дело, когда не хочется ни говорить, ни думать, хочется сидеть вот так и слушать.
— Но каков Векшин! — повернулся на сиденье Торопов и ткнул Уфимцева кулаком в плечо. — И это заместитель председателя колхоза? Где ты откопал этого допотопного человека?
— По наследству достался, — улыбнулся Уфимцев.
— Освобождайся от него. И чем скорее, тем лучше. Это не помощник, это полпред всего отсталого, что еще есть в наших колхозах. Олицетворение мелкособственнических инстинктов. К тому же демагог высшей марки. Что у вас молодых, перспективных людей в колхозе нет?
— Есть, конечно, — ответил Уфимцев и подумал о Сараскине, о Попове.
Вот и квартира. В доме темно, тетя Маша уже спит — время за полночь.
Они вышли из машины, остановились, поговорили немного, потом Торопов, пожелав спокойной ночи Уфимцеву, сел рядом с шофером, и машина ушла.
Уфимцев остался один. Когда в черноте ночи растворился огонек стоп-сигнала «газика», и он глубоко, всей грудью, вздохнул, поднял голову, посмотрел на бесчисленные звезды и ему расхотелось идти в дом, забираться в душную комнату, нагревшуюся от солнца за день. Он сел на скамеечку у ворот, вытянул ноги, привалился к забору и закрыл глаза.
Послышались шаги. Кто-то осторожно, стараясь не стучать обувью, шел к нему, прижимаясь к забору. Уфимцев всмотрелся: по фигуре, по одежде это была женщина. Вот она подошла, опустилась рядом, сняла платок. Груня! Он отшатнулся, на какой-то миг растерялся от ее появления. Он совсем не ожидал встретить ее сейчас, ночью, у своего дома, за столько километров от Репьевки.
— Как ты сюда попала? — только и спросил он, вглядываясь в ее лицо, все еще не веря, что перед ним Груня.
— Из Репьевки пришла, — тихо прошептала она. — Тебя с вечера жду.
— Надо же! — удивился Уфимцев, и что-то тревожное шевельнуло его сердце.
Вдруг Груня качнулась, коротко всхлипнула, ткнулась головой ему в грудь.
— Чего ты? Чего ты? — испугался Уфимцев. Он помедлил, потом обхватил ее голову, нащупал брови, мокрые щеки. — Не надо... Не надо плакать.
— Не могу я без тебя, Егор... Нету мне больше жизни без тебя, — шептала торопливо она и терлась, терлась лицом о его рубаху.
Вдруг оторвалась от него, схватила за руки:
— Ты думаешь, это я сказала про выбраковку коров? Разве я могла на тебя руку поднять?
— Верю, Груня...
— Как узнала вчера, всю ночь не спала. А вечером побежала, не выдержала.
Уфимцеву страшно было слушать ее, убежавшую из дому ради него. И вместе с тем было жалко до слез, до немоты за безрассудную любовь, которую не могли остановить ни ревность мужа, ни расстояние, ни темная ночь. Он обнял Груню, прижал к себе. Она глядела на него широко раскрытыми глазами, блестевшими от слез.
— Господи! Какая я счастливая! Опять с тобой... Поцелуй меня, — попросила она. — Поцелуй... в последний раз. Больше никогда... никогда...
Он не дал ей договорить, прижался к ее губам. Она тихо-тихо застонала.
И тут что-то сломалось у него внутри, кровь бросилась в голову, застучала в висках. Он подхватил Груню на руки, толкнул ногой калитку и пошел со своей ношей под навес. Под навесом запел потревоженный