свыкалась с мыслью, что они с Элизабет расстались. Она этого не говорила, но он чувствовал: она считает, что это очень плохо для детей. Например, она никогда не упоминает в разговорах Лесю. Лучше бы она протестовала, критиковала, тогда он мог бы защищаться; объяснить ей, в какую муравьиную жизнь загнала его Элизабет.
— Я так рада, — говорит мать, и ее глаза, голубые, как рисунок на фарфоре, сияют, будто он что-то выиграл: не в лотерею, а приз. — Мне всегда казалось, что ты для этого создан. Наверное, ты теперь счастливее.
От страха и гнева Нату перехватывает горло. Неужели она не видит — кажется, любому идиоту ясно, что он был вынужден, его заставили силой, у него не было выбора? Ее идеальный сын будто сидит у него на груди, гипсовый манекен, сейчас ворвется и задушит его. Ангел угнетенных. Она простит все и вся, любого преступника, любое небрежение долгом, но не его и не себя.
— Ничего подобного, — говорит он. — Я создан совершенно не для этого, будь оно все проклято. Я это сделал только потому, что мне нужны деньги.
Ее улыбка не гаснет.
Но ведь ты поступил правильно, — бодро говорит она. — Наконец-то ты делаешь что-то важное в жизни.
Я и раньше делал что-то важное в жизни, — отвечает Нат.
Не нужно кричать, милый, — говорит мать, оскорбленная в лучших чувствах. Нат ненавидит этот тон, специально предназначенный, чтобы заставить его (и это удается) почувствовать себя гориллой, которая прыгает, размахивает дубинкой и молотит себя кулаками в грудь. Нат проваливается, как в сугроб, в застарелое самодовольство матери, оно спеленывает его, как слои шерсти. Они все невыносимо самодовольны: и Элизабет, и его мать, и даже Леся. Она жалуется, но ее жалобы — замаскированная похвальба, беспроигрышная ставка. Он знает эту их молчаливую аксиому, жизнь научила: «Я страдаю, следовательно, я права». Он тоже страдает, неужели они этого не видят? Что ему сделать, чтобы они начали воспринимать его всерьез — вышибить себе мозги? Он думает про Криса, как тот лежал на погребальном одре — собственном матрасе, два полицейских в почетном карауле.
Если хочешь знать, — говорит Нат, все-таки понижая голос, — я ненавижу каждую секунду этой работы. — И задумывается, правда ли это, ведь он хорошо справляется, насколько вообще можно хорошо справляться с таким делом.
Но ты же помогаешь людям, — растерянно говорит мать, будто он никак не может усвоить какое-то элементарное понятие из геометрии. — Ты ведь занимаешься бесплатной помощью? Твои клиенты ведь бедные?
Мама, — отвечает он в новом приливе терпения, — если человек думает, что может действительно помочь людям, особенно на моей работе — он просто надутый осел.
Мать вздыхает:
— Ты всегда боялся, что тебя сочтут надутым ослом, — говорит она. — Даже в детстве.
Нат поражен. Неужели правда? Он пытается вспомнить, как это проявлялось.
— Ты, наверное, думаешь, что я тоже надутая ослица, — говорит мать. Она все так же неуклонно улыбается. — Наверное, так и есть. Но мне кажется, что все люди такие.
Нат не ожидал от матери такого цинизма. Она ведь должна верить в безграничное совершенство человека; разве не так?
Тогда зачем ты все это делаешь? — спрашивает он.
Что «все это», милый? — откликается она чуть рассеянно, как будто они повторяют этот разговор уже в который раз.
Корейские поэты, ветераны-инвалиды, вот это все. — Он широко взмахивает рукой, захватывая и карту с красными звездочками, и грибовидное облако.
— Ну, — отвечает она, прихлебывая чай, — мне нужно было что-то делать, чтобы остаться в живых. Во время войны, понимаешь. После того, как ты родился.
Что она имеет в виду? Конечно, это она в переносном смысле — хочет сказать, что умирала от скуки, занимаясь только домом, что-нибудь в этом роде. Но ее следующие слова недвусмысленны.
— Я перебрала несколько способов, — продолжает она, — но потом подумала, а вдруг не получится? Тогда я останусь… ну… инвалидом. А потом начинаешь думать о том, кто и как тебя найдет. Это было сразу после того, как с твоим отцом… сразу после телеграммы, но дело не только в этом. Наверное, мне просто не хотелось жить в таком мире.
Нат в ужасе. Он не может, не может осознать, что его мать — потенциальная самоубийца. Это ни с чем не сообразно. И еще одно: она ни разу не упомянула о нем самом. Неужели она могла бы так просто его бросить — оставить в корзинке и беспечно уйти в неизвестность? Нат и отца не очень-то может простить, но тот, по крайней мере, умер не по собственной воле. Безответственно, плохая мать, не может быть. Нат, потенциальный сирота, замирает на краю бездны, что внезапно разверзлась пред ним.
— Сперва я вязала, — говорит мать со смешком. — Вязала носки. Ну, знаешь, все для фронта. Но это меня недостаточно занимало. И, наверное, я почувствовала, что могу делать что-нибудь полезнее, чем просто вязание. Когда ты подрос, я начала работать у ветеранов, а дальше пошло одно за другим.
Нат сидит, воззрившись на мать, которая, однако, выглядит совершенно как всегда. Дело не только в ее признании, но и в ее неожиданном сходстве с ним самим. Он думал, что она не способна на такое отчаяние, и теперь понимает, что всегда полагался на мать, на эту вот ее неспособность. Что теперь, что дальше?
Но тут появляются дети, ковыляющие из подвала вверх по лестнице в туфлях на шпильках и с открытым мыском, закутанные в сатин и бархат, рты обагрены давно заброшенной материной помадой, брови начернены. Нат шумно аплодирует; при детях, от их бесхитростной радости ему становится легче.
Но вдруг он думает: «Скоро они станут женщинами», и эта мысль пронзает его, точно иглой. Они потребуют лифчики, потом демонстративно отвергнут, и в обоих случаях виноват будет он. Они будут критиковать его одежду, его работу, его речь. Они уйдут из дому и будут жить с грубыми, развращенными молодыми людьми или же выйдут замуж за дантистов и будут интересоваться белыми коврами и подвесными скульптурами из шерсти. В обоих случаях они станут его судить. Лишившийся матери и детей, он сидит за кухонным столом, одинокий скиталец под холодными красными звездами.
У парадной двери он целует мать, как обычно — дежурный клевок в щеку. Она ведет себя так, будто ничего не случилось, будто ему давно известно все, о чем они говорили.
Мать начинает закрывать дверь, и вдруг Нат чувствует, что это невыносимо, эта закрывающаяся дверь. Он перемахивает через низкие железные перила крыльца, потом через невысокую живую изгородь — на соседский газон. Будто играя в чехарду, перескакивает черного жокея, потом следующую изгородь, и еще одну, приземляясь на пожелтевший после зимы газон, мокрый от растаявшего снега; каблуки уходят в землю, брюки заляпаны грязью. Позади него слышится хор, армия усталых женских голосов:
Он знает, что скоро приземлится окончательно; сердце уже выпрыгивает из груди. Но он опять рвется к тому несуществующему месту, где жаждет быть. В воздухе.
У Леси в руках лист бумаги. Она уже в четвертый или пятый раз пытается прочитать, что там написано, и никак не может сосредоточиться. Это глупо: точно такие письма приходят ей чуть ли не каждый день. Это — письмо, написанное печатными буквами, синей шариковой ручкой, на тетрадном листе в линейку, адресованное «Динозаврам», на адрес Музея.
Уважаемые господа!
Я учусь в шестом классе и Учительница велела нам написать Реферат про Динозавров и я думала может вы дадите полные ответы с примерами.
1. Что такое Динозавр.