она не ест здесь ничего плохого, даже прибавила на вид несколько килишек в весе. Но уж и то верно, что, сколько бы она здесь ни ела, ни пила, никогда ей не давали ничего даже отдаленно похожего на отвар из говяжьих хвостов. В этом можно было не сомневаться. А не то стала бы она так горько плакать над тарелкой? Бедная Тита! Наверняка сейчас, когда она оставила ее в чужом доме, голубка снова обливается слезами, терзаясь воспоминаниями, печалится о том, что никогда больше не возвернется на кухню стряпать с нею рядом. И уж страдает, должно, – не передать словами! Ченче и в голову не могло прийти, что в это самое время красивая, как никогда, Тита в атласном с муаровыми переливами платье в кружевах, ужиная при свете луны, может слушать объяснения в любви. Даже для фантазирующего сознания страдалицы-Ченчи это было бы слишком. Между тем Тита сидела возле жаровни, поджаривая рыбешку. А находившийся рядом с ней Джон Браун предлагал ей свою руку и сердце. Тита согласилась сопровождать Джона на одно из соседних ранчо, чтобы отпраздновать там свое окончательное выздоровление. В честь столь знаменательного события Джон и подарил ей прелестное платье, которое незадолго до этого купил в Сан-Антонио, что в Техасе. Его радужная расцветка напомнила Тите переливчатое оперение на шеях голубей, воспоминание о которых, однако, не пробуждало в ней никаких болезненных чувств, связанных с тем далеким днем, когда она заперлась в голубятне. Она действительно поправилась и была готова начать новую жизнь рядом с Джоном. Нежным поцелуем они скрепили взаимное согласие стать мужем и женой. Хотя Тита и не ощутила оторопи, как в тот миг, когда ее впервые поцеловал Педро, она решила, что ее душа, так долго пребывавшая в сырости, рано или поздно от близости со столь замечательным человеком непременно воспламенится.
После трех часов безостановочной ходьбы Ченча наконец-то придумала оправдание! Как всегда, она нашла наиболее достоверную ложь. Она скажет Матушке Елене, что, прогуливаясь по Игл-Пассу, увидела на углу попрошайку в грязной, изодранной одежде. Сострадание заставило ее подойти, чтобы бросить ей десять сентаво. Каково же было ее изумление, когда она увидела, что это Тита! Несчастная удрала из сумасшедшего дома и скиталась по белу свету, расплачиваясь за свою вину – оскорбление родной матери. Ченча, конечно, предложила ей вернуться, но Тита отказалась. Она не сочла себя достойной снова жить рядом со столь замечательной матерью. И попросила ее, Ченчу: пожалуйста, скажи моей маме, что я очень ее люблю и никогда не позабуду всего, что она для меня сделала. А еще пообещала, что когда опять станет достойной женщиной, то вернется под крыло Матушки Елены, чтобы окружить ее всею своею любовью и уважением, которых та заслуживает.
Ченча рассчитывала, что благодаря этому вымыслу она покроет себя славой, да только, к несчастью, вышло по-иному. Ночью, когда она подходила к ранчо, на нее напала шайка бандитов. Ченчу изнасиловали, а Матушку Елену, которая бросилась отстаивать ее честь, сильно ударили по спине, что вызвало параплегию (Паралич обеих рук или ног), которая парализовала ее от поясницы книзу. После всего разве могла Матушка Елена воспринять подобного рода сообщение, и Ченча так и не смогла обнародовать свою байку.
С другой стороны, даже хорошо, что она не отважилась ничего рассказать, ибо после спешного возвращения Титы на ранчо тут же после того, как она узнала о несчастье, милосердная ложь Ченчи лопнула бы как мыльный пузырь перед ослепительной красотой Титы и ее энергией. Мать встретила ее молчанием. Тита впервые в жизни твердо выдержала ее взгляд, а Матушка Елена отвела свой – таким странным светом лучились глаза дочери.
Матушка Елена не узнавала ее. Без слов высказали они друг другу свои красноречивые попреки. Так разорвались узы крови и повиновения, которые, казалось, неразрывно их соединяли и которым теперь никогда уже не суждено было соединиться.
Тита прекрасно понимала, сколь глубокое чувство унижения испытывала мать, вынужденная смириться с ее возвращением на ранчо. И если бы только это! Разве не унизительно было после их разрыва нуждаться в дочерней заботе, от которой зависело ее выздоровление? А дочь, похоже, того только и желала, чтобы как можно лучше ухаживать за ней. С большим тщанием она готовила для матери еду, в особенности отвар из говяжьих хвостов, нимало не сомневаясь, что от этого только и зависит полная поправка.
Колдуя над отваром, уже доспевшим вместе с картофелем и эхоте, она перелила его в большую кастрюлю, куда положила вариться говяжьи хвосты.
Необходимо, чтобы все это вместе с полчаса покипело, а уж там варево снимают с огня и подают как можно более горячим.
Тита налила отвар в тарелку и понесла его матери на дивном серебряном подносе, покрытом тщательно отбеленной и накрахмаленной полотняной салфеткой с красивейшей мережкой.
Тита с глубоким волнением ждала одобрения матери после того, как та сделает первый глоток, но вопреки ее ожиданию Матушка Елена, выплюнув еду на покрывало, с воплями велела Тите немедленно убрать поднос с ее глаз.
– Но почему?
– Потому что отвар горький до противности! Видеть его не желаю! Унеси его! Ты что, оглохла?!
Тита не спешила потакать капризу, она только отвернулась, чтобы не потрафить матери внезапным чувством горького разочарования, затуманившим ее глаза. Она не понимала поведения Матушки Елены. Никогда она ее не понимала. У Титы никак не укладывалось в сознании, что родное существо вот так, беспричинно и беспардонно, отвергает чистосердечную заботу. Отвар – пальчики оближешь. Она сама отведала его, прежде чем отнести его наверх матери. Да разве могло быть иначе, разве она не приложила с избытком стараний, хлопоча у плиты?
Тита ругала себя на чем свет стоит: только такая дура, как она, могла вернуться на ранчо ухаживать за матерью. Самое лучшее было оставаться в доме Джона, не задумываясь о судьбе Матушки Елены. Конечно, угрызения совести не оставили бы Титу в покое. Единственным, что избавило бы ее от строптивой больной, была бы ее смерть, но Матушка Елена не давала надежды на подобный исход.
Тита испытала желание убежать далеко-далеко отсюда, чтобы уберечь от леденящего присутствия матери робкий внутренний огонек, который Джону удалось затеплить с таким трудом. Казалось, плевок Матушки Елены угодил прямо в середину этого едва народившегося костерка и погасил его. Горький дымок заструился изнутри к горлу Титы и завился там в плотный сгусток темноты, мало-помалу застилавшей глаза, из которых выкатились первые слезы.
Она резко открыла дверь и выбежала как раз в тот самый момент, когда по лестнице поднимался Джон, спешивший к Матушке Елене с очередным врачебным визитом. Они столкнулись и от неожиданности оторопели. Джон еле-еле удержал Титу, непроизвольно сграбастав ее и, возможно, лишь этим избежав падения. Его жаркое объятие избавило Титу от полного замерзания. Объятие длилось недолго, но и этих кратких мгновений было достаточно, чтобы укрепить душевное состояние Титы, терявшейся в догадках, что есть истинная любовь: чувство покоя и уверенности, которые сообщал ей Джон, или те пылания и мучения, которые она испытывала рядом с Педро. Большого усилия стоило ей покинуть объятия Джона, после чего тут же выбежала вон из дома.
– Тита, вернись! Я велела тебе убрать эту отраву!