решился высказать шепотом невероятную мысль:
— Неужели коннетабль Монморанси?
— Бери выше! — повторил Лагард таким голосом, словно веревка уже обвилась вокруг его шеи.
По комнате прокатился ропот, в котором явственно слышался ужас. Но все-таки один из дюжины неуверенно произнес:
— Принц?! Герцог де Гиз?!
— Бери выше! — снова повторил Лагард, падая на стоявший у стола табурет и впиваясь ногтями в скатерть.
В эту секунду он ставил на кон свое будущее, все свои честолюбивые амбиции, да что там — он ставил на кон свою голову, свою жизнь… Головорезы в страхе отступили от него. Всем показалось, что над комнатой пролетел ангел смерти. Они переглянулись и заметили, что чертовски бледны. И в глазах любого из этих испуганных чудовищ можно было прочесть: он понял!
Лагард внимательно всмотрелся по очереди в каждого из своих головорезов. Да, ясно, что не нужно вслух произносить имени человека, который стесняет королеву… Человека, которого надо убить! Ясно, что в головах его обезумевших подопечных это имя звучит сейчас как траурный звон погребального колокола…
— Вы приняли решение? — сухо спросил он.
Неуловимое колебание. Потом все головорезы в едином порыве двинулись вперед — к начальнику, окружили его стеной. Им не было нужды говорить «да», как ему только что не нужно было произносить имя приговоренного. И тогда он поднялся, оперся кулаками о стол и заговорил, глядя прямо в двенадцать наглых физиономий, вмиг ставших серьезными и суровыми:
— Начиная с завтрашнего дня, мы должны установить слежку около дома Роншероля.
— Значит, действовать придется поблизости от дома великого прево? — спросил один из двенадцати.
— Да, — сказал барон и снова повторил: — Около дома Роншероля.
Больше не было сказано ни слова. Все быстро накинули на себя плащи, убедились, что оружие на месте и в порядке, и — во главе с Лагардом — вышли гуськом из комнаты, где в леденящей тишине ужас, который, казалось, повис в воздухе, возобладал над дикими запахами так странно закончившейся оргии…
— Пойдем и мы, — сказал тогда Нострадамус молодому человеку.
И они, в свою очередь, вышли из таверны. Руаяль шел молча. Сцена, при которой он присутствовал, поразила его до оцепенения, поразила подобно ночному кошмару. Он думал о человеке, которого должны были убить… Кто это? Все произойдет перед домом Роншероля… Почему именно там, а не в другом месте?
— Этот человек… — глухо прошептал он наконец.
— Какой человек? — спокойно спросил Нострадамус.
— Тот, кого эти люди хотят убить… Это ужасно: подстроить такую ловушку!
Нострадамус остановился. Смутное беспокойство выразилось у него на лице.
— Странно… Можно подумать, вам самому никогда не доводилось ударить человека кинжалом…
— Черт побери, еще сколько раз! И кинжалом, и шпагой! Но — при свете дня. Но — сходясь лицом к лицу. В честном поединке. Один против одного. Двое против двоих. Иногда мне случалось обобрать кое-кого. Я изымал у богатеев долю бедняков. Но никогда в жизни я не убивал человека подло: в потемках, ударом в спину!
— Пойдемте! — резко сказал Нострадамус.
Они подошли к замку на улице Фруамантель. Руаяль замешкался, не решаясь войти. Его била дрожь. Ему казалось, что эта тихо открывшаяся перед ним дверь — дверь в непроницаемую тайну, к которой человеку не следует приближаться. Он ощущал, как холодеет его сердце, как он слабеет перед неизвестным. И ему хотелось набраться мужества.
— Вы собираетесь рассказать мне о моем отце, да? — пылко спросил юноша.
— Нет, — ответил Нострадамус. — Пока еще нет.
— Значит, вы хотите поговорить о моей матери?
— Нет. Пока еще нет.
Руаяль де Боревер отступил от двери на пару шагов и, оказавшись на подъемном мосту, проворчал:
— Тогда — какого черта? О чем еще нам разговаривать?
— О той, кого вы любите, — спокойно ответил Нострадамус. — О Флоризе, дочери Роншероля.
Руаяль де Боревер закрыл глаза руками — так, словно увидел слепящий свет.
— О той, кого я люблю? — воскликнул он. — Значит, я и на самом деле люблю ее! Идемте, идемте!
И вошел в дом первым. Нострадамус последовал за ним, пожирая пламенным взглядом того, кого так хотел превратить в орудие своей мести.
Часть десятая
ДВОР КОРОЛЯ ГЕНРИХА
I. Почему от Екатерины так пахнет смертью…
В то утро солнце через стекла двух больших окон заливало волнами света спальню королевы. Екатерина Медичи сидела перед огромным зеркалом. Одна из служанок, тщательно расчесав ее роскошные черные волосы, принялась укладывать их в замысловатую прическу. Другая в это время покрывала румянами щеки повелительницы, окрашивала кармином губы, подводила черточками веки, чтобы глаза выглядели больше и ярче блестели. Еще одна девушка натягивала чулки тончайшего шелка на божественные ножки королевы, вызывавшие такое восхищение у молодых придворных, когда Екатерина, садясь в седло, на мгновение приподнимала юбку, позволяя всем желающим разглядеть предмет своей гордости.
Пока совершался утренний туалет королевы, ее любимый сын Анри, сидя на табурете, смотрел на эту картину мечтательным взглядом, и, вполне возможно, именно тогда у него зарождалась склонность к изысканному кокетству, которой суждено было сделать Генриха III королем миньонов… Ребенок ни во что не играл, он вообще не шевелился, просто смотрел. Иногда мать бросала на него страстные взгляды и посылала кончиками пальцев отражению сына в зеркале воздушные поцелуи. Принц не снисходил до того, чтобы на них отвечать. Но ведь у Екатерины было еще три сына! Где же находились в это время они? Двое — в манеже, где учились верховой езде, а третий, старший, пятнадцатилетний Франсуа, — в апартаментах своей жены, юной шотландской королевы, куда его проводили, чтобы он мог, как каждое утро, поприветствовать ее.
В момент, когда королева, наконец одевшись, собралась идти в молельню, чтобы, обратившись к Богу, испросить у Него милости, дверь спальни распахнулась, и офицер, дежуривший в прихожей, крикнул:
— Король!
Екатерина застыла на месте. Придворные дамы и служанки засуетились, зашуршали юбками, наскоро присаживаясь в реверансе, чтобы без задержки удалиться. Одна из них увела принца. Вошел Генрих II.
Бархатный, шитый серебром камзол; короткий плащ, подбитый белым шелком; накрахмаленный гофрированный воротник, белизну которого согревал теплый свет тяжелой золотой цепи; черный бархатный ток, украшенный пучком белых перьев; из-под коротких штанов — черное, туго натянутое трико; шпага на перевязи из позолоченной кожи — это одежда… Бледное лицо, окаймленное реденькой и коротко остриженной бородкой; длинный висячий нос, унаследованный от Франциска I; осененный вечной печалью лоб; затуманенные глаза; горькая складка рта; нерешительные и неопределенные жесты — это внешность… А за всеми этими проявлениями элегантности и слабости — чередующиеся с вспышками дикого гнева, когда глаза сверкали необузданной яростью, приступы черной меланхолии, вызванной невесть какими ужасными воспоминаниями… Таков был Генрих II в сорок два года. Таков был король Франции. Таков был царственный супруг Екатерины Медичи.
— Мадам, — сказал он одновременно безразличным и вызывающим тоном, абсолютно соответствовавшим представлениям короля о том, что такое вежливость, которой, по его мнению, надлежало быть надменной и утонченной, — мадам, я счел необходимым, прежде чем сделать достоянием общества решение государственной важности, к которому я уже пришел, обсудить его с вами.
Екатерина сделала реверанс, изысканный, но исполненный опасной иронии, — она была мастерицей на подобные штуки. Правду сказать, у нее не было привычки принимать участие в обсуждении решений