– А что, если попробовать смолу? – вполголоса спросил Рено, обращаясь к Жюстену.
– Здешние сосны для этого не пригодны, из их смолы нельзя сделать подходящего шарика, чтобы вытащить иголки.
Это были первые слова, которые произнес Пейроль после того, как меня уложили на шезлонг.
– Тогда давай отвезем ее к доктору, только где они здесь? – продолжал Рено.
Пейроль, взяв у меня из рук пустой стакан из-под виски, все еще держал его, потом поставил на землю, обошел кругом шезлонг, встал на колени в его изножье и, чуть не тычась носом, осмотрел мои несчастные подошвы.
– Есть у тебя тоненький стальной ножик? – спросил он Рено.
– Ясно,– буркнул тот в ответ.
Пейроль даже не счел нужным спросить мое мнение. Они хлопотали вокруг меня, а я слушала их разговоры. И ответила, что в аптечке есть специальный ящичек и там должен быть ножик для надсечки нарывов, а также все, чтобы прокипятить инструменты. Пейроль взял ящик, раскрыл его.
– Только смотри, чтобы ей не было больно, – попросил мой сын.
– Ты лучше не позволяй ей шевелиться, это куда полезнее, чем давать мне такие советы. Ты же сам видишь, она не боится.
Мне захотелось им помочь.
– Сядь мне на ноги, Рено. Плотнее, еще плотнее. Я могу дернуться просто рефлекторно и помешать. Вот так, хорошо. И не говори с ним, не отвлекай его.
И тут я узнала руки Пейроля. Не такие легкие, как руки моего сына, зато уверенные, точные в движениях. И это не удивило меня. Я заметила их раньше, уже не помню когда, оценила их бросающуюся в глаза силу, чуть-чуть тяжеловатую, привыкшую к более грубым работам, чем препарирование лягушек на уроках естественной истории. Но тут началось самое тяжкое испытание. Рено вытащил только самые поверхностные иголки, теперь приходилось удалять ушедшие глубоко под кожу. Пейроль обрабатывал мне свод ступни. Я вцепилась в ручки шезлонга, искусала себе изнутри все щеки. И не так от боли, как от злости, от отчаяния. Я заорала бы в голос, как тогда в море. Меня снова охватила слабость, разбежавшаяся множеством точек по всему телу, а тут еще это ощущение непереносимой щекотки на манер китайских пыток – словом, меня будто всю исхлестали. Я не желала кричать, я плакала, сжимая веки, чтобы не выкатилась слеза, так как Рено, следивший за мной, видел мое смятение.
А потом что-то произошло, что именно, я не поняла. Порог был перейден, я перестала чувствовать боль, связывать ее с какой-нибудь определенной точкой – словом, перестала вообще что-либо ощущать. Впрочем, нет, я еще чувствовала руки, руки Пейроля. Так по крайней мере мне казалось. И доверилась им. Теперь он мог вспороть мне всю подошву, до крови, коснуться кости: я бы и стона не издала. Между мною и им установилось понимание. Он тоже, не знаю по каким признакам, догадался о моей покорности; я слышала, как он сказал, что я молодчина, что другая бы орала во всю глотку. И хотя я находилась под воздействием этой анестезии, я ощущала всю прелесть предвечерья. Море, гнавшее перед собой небольшие волны, что-то говорило мне; по воде бежало гудение моторок, то приближаясь, то удаляясь; все запахи летнего дня трепетали в воздухе, солнце лило струи света, где-то крикнул ребенок, ко мне полностью вернулось сознание. Я открыла глаза и увидела не встревоженное лицо Рено, а только его голую спину. Убедившись, что я совсем спокойна, он смотрел на хирургические подвиги Пейроля; два загара различного оттенка – медь и бронза – почти касались друг друга. По поведению мальчиков я поняла, что самое страшное уже позади.
Мне показалось, будто ноги мои окутывают влажным, прохладным куском марли.
– Кончено?
Избавление совершилось.
– Ну как, долго показалось? – спросил Пейроль и стал объяснять, как прошла операция, сколько иголок он вытащил, причем вытащил все до одной, и чем теперь надо лечить ноги, но я слушала плохо.
Я только поблагодарила его, мысли мои путались, затылок налился свинцом. Веки сами смежались. Сквозь неплотно сомкнутые ресницы я различала силуэты моих мальчиков, стоявших рядом, и заметила, что Пейроль смотрит на меня, распростертую перед ними. Оба молчали. Рено наблюдал за нами, глядел на нас, его взгляд переходил от меня к Пейролю, от Пейроля ко мне, и он ждал – чего ждал? Вдруг он быстро опустился на колени, поцеловал мою лодыжку и поднялся, бросив на Жюстена хмурый взгляд. Но я уже снова закрыла глаза.
Они дали мне поспать, и я только потом догадалась, что они поели, они действовали абсолютно бесшумно. Потом оба легли отдохнуть на своих надувных матрасах неподалеку от меня, и солнце, просвечивая сквозь щели навеса, окрашивало их тела уже в оранжевый цвет. По мерному дыханию Пейроля я догадалась, что он спит, но спит ли Рено, в этом я была не так уверена.
То, что в последующие недели удерживало меня, исстрадавшуюся, в Фон-Верте, были не только мои израненные ноги. На следующий день после моих злоключений я отправилась в город к своему врачу, который, осмотрев раны, назначил только дальнейшее лечение. Я передала Пейролю хвалы, которые расточал по его адресу специалист, но скомкала фразу, хотя и улучила момент, когда Рено стоял к нам спиной.
Нет, я поддалась состоянию общей расслабленности. И под тем предлогом, что лучше мне не обуваться, отложила все деловые встречи и прочно облюбовала себе шезлонг. Приближались экзамены, становилось все жарче, и оба мои мальчика нуждались во мне. В полдень и вечерами они являлись домой, разбитые и неспокойные. Причем у Пейроля это сказывалось на свой особый лад, и теперь я сразу научилась догадываться, в каком он настроении. Еще долго после ужина я лежала в саду на шезлонге, наслаждаясь вечерней прохладой, и, бывало, вопреки своей привычке не вмешиваться в их занятия бросала: 'Ну как, мальчики, дело идет на лад? Ничего не нужно?' – и поворачивала голову к освещенным окнам, открытым во мрак, к окну Рено во втором этаже и к окну Пейроля – на первом. На последнем этапе подготовки к экзаменам они занимались врозь и ожесточенно трудились поодиночке: они словно бы стали членами какой-то масонской ложи. А я измеряла продолжительность их занятий по большим стенным часам с боем, составлявшим Пейролю компанию в сводчатом зале, их басистый голос, раздававшийся каждые полчаса, не мешал Жюстену и доносился сюда ко мне, под шелковицы.
Нередко мне приходилось напоминать им, что уже поздно. Услышав мой зов, мальчики решали, что они достаточно наработались, и до меня доносился стук отодвигаемых стульев, и затем оба появлялись вместе, с блуждающими от усталости взглядами, подходили ко мне и жадными глотками выпивали холодный напиток, приготовленный Ирмой. А мне в такие минуты чудилось, будто рядом со мною два больших живых плода, полные соков, только вот этот из той же плоти, что и я, а тот из другой; лишь в этом и была вся разница. Потом они возвращались в дом, снова расходились по своим углам и заваливались спать. Свет в окнах гас. А я еще медлила, мне чудилось, будто я слышу их сонное дыхание, раздававшееся в унисон под нашей кровлей.
Утрами из города приезжала моя машинистка, потом мальчишки являлись к обеду минута в минуту, с чисто школьной пунктуальностью, и после их второго отъезда вплоть до возвращения уже к вечеру я ленилась, ждала их, мечтала, как еще никогда не мечтала за всю свою жизнь.
И вот именно в такой день я попалась на телефонный звонок, более чем нежелательный. Меа culpa (Моя вина (лат.)): если бы я была, как мне и полагалось быть, на работе, у поставщиков или где-нибудь на стройке, умница Ирма сумела бы избавить меня от этого звонка с присущим ей искусством, инстинктивно чуя ненужных мне людей; ответила бы, что, когда я буду дома, неизвестно, а я попросила бы ее сообщить, что уехала, скажем, на неделю. А тут я сама сняла телефонную трубку – благо аппарат стоял рядом с диваном, на котором я отдыхала, и мне оставалось только принять удар на себя.
По правде говоря, удар не слишком сильный. Куда менее чувствительный, чем, очевидно, полагала та, что назвала в телефон свое имя. Во всяком случае, менее чувствительный, чем если бы был нанесен он несколькими неделями раньше. Тот случай с морскими ежами привел меня поначалу в шоковое состояние, а затем дни в Фон-Верте, дни полного безделья, подействовали на меня как успокоительное средство. Об этой неделе, когда само время словно остановилось, когда я забыла про работу, всей душой предавшись своим мальчикам, я вспоминаю как о самых светлых минутах этого не очень-то гладкого периода моей жизни. Одна из тех передышек, дарованных судьбой, когда душа переполнена радостью удачи, достигнутой