камня.
— Теперь иди ты, — говорит Элизабет. — Вперед! Имя свое не забудь с испугу.
Секунду назад я чувствовала себя оледеневшей с головы до ног, а теперь меня охватывает жар. Я вскидываю голову и обхожу камень, иду к тому месту, где можно подняться на него следом за всеми остальными. Камень кажется широким, как океан, когда я огибаю его, чтобы предстать перед Пег Грэттон. И хотя камень вообще-то должен быть вполне устойчивым, его поверхность как будто дергается и покачивается, когда я шагаю по нему. Я вижу под ногами три разных оттенка крови. Мысленно я повторяю: «Я буду скакать. Заявлено моей кровью». Не хватало еще из-за волнения ляпнуть что-нибудь невпопад.
Теперь я вижу глаза Пег Грэттон под козырьком-клювом, яркие и пронзительные. Пег выглядит свирепой и могущественной.
Я чувствую, что внимание всего Скармаута сосредоточилось на мне, все жители Тисби следят за мной, а все туристы разом вздыхают. Я стою как можно более прямо. Я буду такой же свирепой, как Пег Грэттон, хотя у меня и нет огромной шапки с клювом, под которой можно спрягаться. Но я из семьи Конноли, а это имя всегда носили достойные люди.
Я протягиваю вперед руку. И гадаю, насколько болезненным окажется прикосновение маленького ножика Пег. Мой голос звучит громче, чем я того ожидала.
— Я буду скакать.
Пег поднимает лезвие. Я напрягаюсь. Никто из наездников даже не моргнул, и я не стану первой.
— Стой! — громко выкрикивает кто-то.
Это не голос Пег Грэттон. Мы обе поворачиваем головы.
Это Итон в своей потной традиционной одежде, он стоит у основания камня, вытянув шею, чтобы видеть нас. Вокруг него столпилось несколько мужчин, они засунули руки в карманы или в проймы жилетов. Среди них есть наездники, которые осторожно держат одну руку на весу, чтобы не вызвать нового кровотечения. На некоторых из них такие же традиционные шарфы, как на Итоне. Все они хмурятся.
Я сказала что-то не то. Я влезла без очереди. Я совершила какую-то ошибку. Я не понимаю, в чем именно дело, но меня охватывает неуверенность.
— Она не может скакать! — заявляет Итон.
Сердце готово выскочить у меня из груди. Дав! Конечно же, все дело в Дав. Надо было брать пегую кобылу, когда подвернулась возможность.
— Ни одна женщина не участвовала в бегах с тех самых пор, как они проводятся, — говорит Итон. — И в этом году ничего не должно измениться.
Я во все глаза смотрю на Итона и окруживших его мужчин. В том, как они стоят рядом, есть что-то знакомое, товарищеское. Они похожи на стадо пони, сбившихся вместе ради защиты от ветра. Или на овец, осторожно косящихся на шотландскую овчарку, которая собирается куда-то их перегнать. А я — чужачка. Женщина.
Каких только препятствий к моему участию в бегах я не воображала себе… но не это.
Я краснею, чувствуя, что сотни людей наблюдают за мной, стоящей на плоском камне. Но тем не менее я нахожу в себе силы заговорить:
— В правилах ничего об этом не говорится. Я читала их. Очень внимательно.
Итон смотрит на стоящего рядом мужчину, и тот облизывает губы, прежде чем заговорить.
— Есть правила на бумаге и есть правила, слишком важные для того, чтобы их записывать.
Мне требуется около секунды для понимания того, что именно он подразумевает: несмотря на отсутствие прямого запрета в правилах, они не намерены допускать меня к участию в бегах. Это похоже на то, как мы с Гэйбом играли в детстве: стоило мне приблизиться к победе, как Гэйб тут же менял правила игры.
И так же, как в те далекие годы, от несправедливости этого меня охватывает огнем.
Я говорю:
— Тогда зачем вообще существуют правила на бумаге?
— Некоторые вещи слишком очевидны, чтобы их записывать, — говорит мужчина, стоящий рядом с Итоном.
На нем очень аккуратный костюм-тройка, а вместо куртки — шарф. Я вижу ровный треугольный вырез его жилета, темно-серый на фоне белой рубашки, куда более чистой, чем его лицо.
— Спускайся, — требует Итон.
Тут третий мужчина, стоящий у самого основания камня, у ступеней, по которым я только что поднялась, протягивает ко мне руку, как будто я действительно собираюсь спуститься вниз с его помощью.
Я не двигаюсь с места.
— Для меня это не очевидно.
Итон сначала хмурится, а потом объясняет, медленно складывая вместе слова по мере того, как они приходят ему в голову:
— Женщины — это сам остров, а остров хранит и кормит нас. Это важно. А мужчины — это то, что вколачивает остров в морское дно, не позволяя ему уплыть в море. На песчаном берегу не может быть женщин. Это переворачивает естественный порядок вещей.
— Значит, ты хочешь меня дисквалифицировать из-за какого-то суеверия, — говорю я. — Ты думаешь, из-за того, что я буду участвовать в бегах, корабли начнут садиться на мель?
— Ну, ты уж слишком передергиваешь.
— Значит, ничего такого… Ты просто думаешь, что я не должна участвовать в бегах, и все.
На лице Итона появляется выражение, похожее на выражение лица Гэйба там, в пабе, когда он недоуменно оглядывал толпу, как бы желая убедиться: они тоже видят, как со мной трудно управиться.
Чем дольше я смотрю на Итона, тем сильнее он мне не нравится. Неужели его жена не считает его длинную нижнюю губу отвратительной? Неужели он не может зачесывать волосы как-то иначе, чтобы не слишком обнажать череп? Неужели это обязательно — вот так выпячивать вперед подбородок между словами?
Итон заявляет:
— Не стоит воспринимать это как личное. Ничего подобного.
— Для меня это личное.
Теперь мужчины откровенно раздражены. Они ведь думали, что я просто покорно спущусь с камня, едва услышав их «нет», но я этого не сделала, не пожелала смиренно уйти в историю, а намерена бороться.
— В октябре можно заняться множеством вещей, которые доставят людям радость, и не тратить время на тебя, Кэт Конноли, — сердито говорит Итон. — Ты не должна участвовать в бегах.
Я думаю о Бенджамине Малверне, сидящем в нашей кухне, спрашивающем меня о том, на что мы готовы, что бы спасти наш дом. Я думаю о том, что если я сейчас спущусь с этого камня, у Гэйба не будет причин задерживаться на острове, и как бы ни злилась на него, я не могу допустить, чтобы тот наш разговор стал последним. Я вспоминаю свои ощущения при скачке наперегонки с Шоном Кендриком, сидящим на непредсказуемой водяной лошади.
— У меня есть причины, чтобы участвовать, — резко бросаю я. — Точно так же, как у всех мужчин, поднимавшихся на этот камень. И от того, что я девушка, эти причины не становятся менее вескими.
Ян Прайвит, стоящий всего в нескольких шагах от меня, спрашивает:
— Кэт Конноли, кого ты видишь рядом с собой? Женщину, которая забирает нашу кровь. Женщину, дарующую нам желаемое. Но кровь на этой скале — мужская кровь, кровь многих поколений. И не в том дело, хочешь ты участвовать или нет. Ты здесь чужая. Так что прекрати. Спустись и не веди себя как ребенок.
Да кто такой этот Ян Прайвит, чтобы говорить мне подобное? Это снова напоминает мне, как Гэйб требовал прекратить истерику, которой и близко не было. Я думаю о маме, сидящей верхом на лошади, обучающей меня верховой езде, о маме, словно слившейся с прекрасным животным. Они не вправе говорить, что я чужая. Они могут меня выгнать, что бы я ни говорила, но не вправе называть меня чужой.