дядя Тоби.
Дух-обвинитель, полетевший с этим ругательством в небесную канцелярию, покраснел, его отдавая, — а ангел-регистратор, записав его, уронил на него слезу и смыл навсегда.
Глава IX
Дядя Тоби подошел к своему бюро — положил в карман штанов кошелек и, приказав капралу сходить рано утром за доктором, — лег в постель и заснул.
Глава X
На другое утро солнце ясно светило в глаза всех жителей деревни, кроме Лефевра и его опечаленного сына; рука смерти тяжело придавила его веки — и колесо над колодезем уже едва вращалось около круга своего[302] — когда дядя Тоби, вставший на час раньше, чем обыкновенно, вошел в комнату лейтенанта и, без всякого предисловия или извинения, сел на стул возле его кровати; не считаясь ни с какими правилами и обычаями, он открыл полог, как это сделал бы старый друг и собрат по оружию, и спросил больного, как он себя чувствует, — как почивал ночью, — на что может пожаловаться, — где у него болит — и что можно сделать, чтобы ему помочь; — после чего, не дав лейтенанту времени ответить ни на один из заданных вопросов, изложил свой маленький план по отношению к нему, составленный накануне вечером в сотрудничестве с капралом. —
— Вы прямо отсюда пойдете ко мне, Лефевр, — сказал дядя Тоби, — в мой дом, — и мы пошлем за доктором, чтобы он вас осмотрел, — мы пригласим также аптекаря, — и капрал будет ходить за вами, — а я буду вашим слугой, Лефевр.
В дяде Тоби была прямота, — не результат вольного обращения, а его причина, — которая позволяла вам сразу проникнуть в его душу и показывала вам его природную доброту; с этим соединялось в лице его, в голосе и в манерах что-то такое, что неизменно манило несчастных подойти к нему и искать у него защиты; вот почему, не кончил еще дядя Тоби и половины своих любезных предложений отцу, а сын уже незаметно прижался к его коленям, схватил за отвороты кафтана и тянул его к себе. — Кровь и жизненные духи Лефевра, начинавшие в нем холодеть и замедляться и отступавшие к последнему своему оплоту, сердцу, — оправились и двинулись назад, с меркнувших глаз его на мгновение спала пелена, — с мольбой посмотрел он дяде Тоби в лицо, — потом бросил взгляд на сына, и эта связующая нить, хоть и тонкая, — никогда с тех пор не обрывалась.
Но силы жизни быстро отхлынули — глаза Лефевра снова заволоклись пеленой — пульс сделался неровным — прекратился — пошел — забился — опять прекратился — тронулся — стал. — Надо ли еще продолжать? — Нет.
Глава XI
Я так рвусь вернуться к моей собственной истории, что остаток истории Лефевра, начиная от этой перемены в его судьбе и до той минуты, как дядя Тоби предложил его мне в наставники, будет в немногих словах досказан в следующей главе. — Все, что необходимо добавить к настоящей, сводится к тому, что дядя Тоби вместе с молодым Лефевром, которого он держал за руку, проводил бедного лейтенанта, во главе погребальной процессии, на кладбище — что комендант Дендермонда воздал его останкам все воинские почести — и что Йорик, дабы не отставать, — воздал ему высшую почесть церковную — похоронив его у алтаря. — Кажется даже, он произнес над ним надгробную проповедь. — Говорю; кажется, — потому что Йорик имел привычку, как, впрочем, и большинство людей его профессии, отмечать на первой странице каждой сочиненной им проповеди, когда, где и по какому поводу она была произнесена; к этому он обыкновенно прибавлял какое-нибудь коротенькое критическое замечание относительно самой проповеди, редко, впрочем, особенно для нее лестное, — например: — Эта проповедь о Моисеевых законах — мне совсем не нравится. — Хоть я вложил в нее, нельзя не признаться, кучу ученого хлама, — но все это очень избито и сколочено самым убогим образом. — Работа крайне легковесная; что было у меня в голове, когда я ее сочинял?
— Достоинство этого текста в том, что он подойдет к любой проповеди, а достоинство проповеди в том, что она подойдет к любому тексту.
— За эту проповедь я буду повешен, — потому что украл большую ее часть. Доктор Пейдагун меня изобличил. Никто не изловит вора лучше, чем вор.
На обороте полудюжины проповедей я нахожу надпись:
Одно только трудно совместить с этой догадкой, а именно: проповеди, помеченные moderato, в пять раз лучше проповедей, помеченных
Что мог разуметь Йорик под словами lentamente[304], tenute[305], grave[306] и иногда adagio[307] — применительно к богословским произведениям, когда характеризовал ими некоторые из своих проповедей, — я не берусь угадать. — Еще больше озадачен я, находя на одной all’ottava alta[308], на обороте другой con strepito[309], — на третьей siciliana[310], — на четвертой alla capella[311], — con l’arco [312] на одной, — senza l’arco[313] на другой. — Знаю только, что это музыкальные термины и что они что-то означают; а так как Йорик был человек музыкальный, то я не сомневаюсь, что, приложенные к названным произведениям, оригинальные эти метафоры вызывали в его сознании весьма различные представления о внутреннем их характере — независимо от того, что бы они вызывали в сознании других людей.
Среди этих проповедей находится и та, что, не знаю почему, завела меня в настоящее отступление, — надгробное слово на смерть бедного Лефевра, — выписанная весьма тщательно, как видно, с черновика. — Я потому об этом упоминаю, что она была, по-видимому, любимым произведением Йорика. — Она посвящена бренности и перевязана накрест тесьмой из грубой пряжи, а потом свернута в трубку и засунута в полулист грязной синей бумаги, которая, должно быть, служила оберткой какого-нибудь ежемесячного обозрения, потому что и теперь еще отвратительно пахнет лошадиным лекарством. — Были ли эти знаки уничижения умышленными, я несколько сомневаюсь, — ибо в конце проповеди (а не в начале ее) — в отличие от своего обращения с остальными — Йорик написал — —