болезни, нужда и несчастья служат приправой жизни». — «Кушайте на здоровье», — сказал про себя дядя Тоби.
«Сын мой умер! — тем лучше; — стыдно во время такой бури иметь только один якорь».
«Но он ушел от нас навсегда! — Пусть. Он освободился от услуг своего цирюльника прежде, чем успел облысеть, — встал из-за стола прежде, чем объелся, — ушел с пирушки прежде, чем напился пьян».
«Фракийцы плакали, когда рождался ребенок», — (— Мы тоже были очень недалеки от этого, — проговорил дядя Тоби) — «они пировали и веселились, когда человек умирал; и были правы. — Смерть отворяет ворота славы и затворяет за собой ворота зависти, — она разбивает оковы заключенных и передает в другие руки работу раба».
«Покажи мне человека, который, зная, что такое жизнь, страшился бы смерти, и я покажу тебе узника, который страшился бы свободы».
Не лучше ли, дорогой брат Тоби (ибо заметь — наши желания лишь наши болезни), — не лучше ли вовсе не чувствовать голода, нежели принимать пищу? — вовсе не чувствовать жажды, нежели обращаться к лекарствам, чтобы от нее вылечиться?[250]
Не лучше ли освободиться от забот и горячки, от любви и уныния и прочих пароксизмов жизни, бросающих то в холод, то в жар, нежели быть вынужденным, подобно обессиленному путнику, который приходит усталый на ночлег, начинать сызнова свое путешествие?
В смерти, брат Тоби, нет ничего страшного, все свои ужасы она заимствует из стонов и судорог — из сморкания носов и утирания слез краями полога в комнате умирающего. — Удалите от нее все это, что она тогда? — Лучше умереть в бою, чем в постели, — сказал дядя Тоби. — Уберите ее дроги, ее плакальщиков, ее траур, ее перья, ее гербы и прочие вспомогательные средства — что она тогда? — Лучше в бою! — продолжал отец, улыбаясь, потому что совсем позабыл о моем брате Бобби. — В ней нет решительно ничего страшного — ну сам посуди, братец Тоби: когда существуем мы — смерти нет, — а когда есть смерть — нет нас. — Дядя Тоби отложил трубку, чтобы обдумать это положение: красноречие моего отца было слишком стремительно, чтобы останавливаться ради кого бы то ни было, — оно понеслось дальше — и потащило за собой мысли дяди Тоби. —
— По этой причине, — продолжал отец, — уместно припомнить, как мало изменений вызывало у великих людей приближение смерти. Веспасиан умер с шуткой, сидя на судне — — — Гальба — произнося приговор, Септимий Север — составляя донесение, Тиберий — притворяясь, а Цезарь Август — с комплиментом.[251] — Надеюсь, искренним, — проговорил дядя Тоби.
— Он обращен был к жене, — сказал отец.
Глава IV
— — И в заключение — ибо из всех пикантных анекдотов, предлагаемых нам на эту тему историей, — продолжал отец, — один этот, как позолоченный купол на здании, — венчает все.
— Я разумею анекдот о Корнелии Галле, преторе, — вы, братец Тоби, наверно, его читали. — Нет, должно быть, не читал, — ответил дядя. — Он умер, — сказал отец, — во время * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * — Если со своей женой, — сказал дядя Тоби, — так тут нет ничего худого. — Ну, этого я не знаю, — отвечал отец.
Глава V
Моя мать тихонечко проходила в темноте по коридору, который вел в гостиную, как раз в то время, когда дядя Тоби произнес слово
В этой позе я решил оставить ее на пять минут — пока не доведу до этой самой минуты (как Рапен[253] поступает с церковными делами) событий на кухне.
Глава VI
Хотя семейство наше было в известном смысле машиной простой, потому что состояло из немногих колес, — все-таки надо сказать, что колеса эти приводились в движение таким множеством разнообразных пружин и действовали одно на другое при помощи такого большого количества странных правил и побуждений, — что машина хотя и была простая, но обладала всеми достоинствами и преимуществами машины сложной, — и в ней было столько же причудливых движений, сколько их когда-либо было видно внутри голландской шелкопрядильной фабрики.
То, о котором я собираюсь говорить, было, пожалуй, совсем не таким странным, как многие другие; оно состояло в том, что какое бы оживление: споры, речи, разговоры, планы или ученые рассуждения — ни поднималось в гостиной, в то же самое время и по тому же поводу обыкновенно происходило другое, параллельное ему, оживление на кухне.
А чтобы это осуществить, каждый раз, когда в гостиную доставлялось письмо или необыкновенное известие — или разговор приостанавливался до ухода слуги — — или замечались линии недовольства, проступавшие на лбу отца или матери, — словом, когда предполагалось, что в гостиной обсуждается вещь, которую стоило узнать или подслушать, — принято было не затворять двери наглухо, а оставлять ее немного приотворенной — вот, как сейчас, — что, под прикрытием скрипучих петель (и это, может быть, одна из многих причин, почему они и до сих пор не поправлены), устраивать было нетрудно; при помощи описанной уловки во всех таких случаях оставлялся обыкновенно проход, не столь, правда, широкий, как Дарданеллы, но все же позволявший заниматься при попутном ветре этой торговлей в достаточных размерах для того, чтобы избавить отца от хлопот по управлению домом. — В настоящее время им пользуется моя мать; а перед ней воспользовался Обадия, после того как положил на стол письмо, извещавшее о смерти моего брата; таким образом, прежде чем отец вполне оправился от изумления и приступил к своей речи, — Трим был уже на ногах, готовый выразить свои чувства по этому предмету.
Любознательный наблюдатель природы, принадлежи ему даже все табуны Иова, — хотя, к слову сказать, у наших любознательных наблюдателей часто гроша за душой нет, — отдал бы половину их за то, чтобы послушать капрала Трима и моего отца, двух столь противоположных по природе и воспитанию ораторов, в то время, как они произносили речи над одним и тем же гробом.
Отец — человек глубоко начитанный — с хорошей памятью — знавший Катона, и Сенеку, и Эпиктета как свои пять пальцев.
Капрал — которому нечего было припоминать — начитанный только в ведомости личного состава своего полка — и знавший как свои пять пальцев только имена, которые в ней заключались.
Один переходил от периода к периоду посредством метафор и иносказаний, попутно поражая воображение (как то свойственно людям остроумным и с богатой фантазией) занимательностью и приятностью своих картин и образов.
Другой, без всякого остроумия, без антитез, без игры слов, без замысловатых оборотов, оставляя