свою палку. – И вы правильно оба этих дела подняли из праха и соединили в одно: убийство Августы и тот давний кошмар… там ведь трое в одну ночь смерть свою встретили… И, по слухам, их всех, как нашу Августу, за горло, пока не задохнулись, пока не посинели… Я когда увидела ее там, на постели, – эти выпученные глаза, этот животный ужас, что так и застыл в них, – я тогда еще подумала: дьявол побывал в доме, и он не успокоится, нет, он не успокоится, он продолжит убивать… А обличья его… Вы ведь в розыске работаете, всякого повидали, знаете, какую порой маску он себе выбирает – каждый раз новую, а суть одна. Зло. Смерть. Страдание. Боль. Вот и тут у нас то же самое.
– Искра Тимофеевна, а какой силы были эти странные звуки? Громкие? – спросил Гущин.
– Приглушенные стенами, но достаточно громкие, чтобы мы все – и ваши мальчики патрульные, и мы тут, старики в доме, все их слышали. И поняли, что они идут изнутри, оттуда, – Искра Тимофеевна кивнула на раскрытый балкон, на универмаг. – Там таится зло с тех самых пор, как оно осталось безнаказанным и неудовлетворенным.
– Но это же не все время происходило, правда? Вы тут всю жизнь живете рядом с универмагом. Это ведь не все время?
– Это началось весной, в марте… Близится годовщина той кровавой июльской тризны, и нам дают знать… Новый отсчет уже начат. Отсчет покойников. Там внутри притаилось зло.
– Пожалуй, нам в оперативных целях ничего не остается, как провести ночь в этом вашем универмаге, – усмехнулся Гущин.
– Не вздумайте этого делать. Вы оттуда не вернетесь.
– А я вас вот о чем еще хотел спросить, сейчас вспомнил… Вы знали знакомых Августы Маньковской, – Елистратов, видимо, решил повернуть беседу в более привычное для допроса русло. – Некий Шеин Борис…
– Нынешний хозяин универмага? Видела я его с балкона, как он приезжал. Изменился, раздобрел, вширь раздался, волосы утратил. Но я его все равно узнала, у меня память на лица – с лагеря. Хотите знать, кем он был для Августы в ее семьдесят пять? Всем. Не читали рассказ у Лескова, как старуха влюбляется в дрянного смазливого парня и теряет последний стыд? Так вот это про них. Его никто не знал в Москве, этого Борю Шеина, до тех пор, пока он не стал ее любовником, ее секретарем, ее сопровождающим, ее лакеем… А потом о нем узнала вся Москва, наша тогдашняя славная Москва, от нее теперь остались одни маленькие кусочки, одни старые ошметки, вроде меня… но кое-кто еще жив и помнит.
– Нет, вы как хотите, а я эту бабульку в виде свидетеля следователю прокуратуры не представлю, – объявил Елистратов устало, когда они спускались в лифте, расставшись с Сорокиной. – Бесполезно.
– Но она ведь правду говорит, не выдумывает, – возразила Катя. – Те звуки слышали разные люди, много людей.
– А в деле уголовном, которое, я надеюсь, когда-нибудь в суд пойдет… когда убийцу найдем, этот факт мы опустим. И не станем будировать и разглашать в дальнейшем. Идет, пресса? – Елистратов сверлил Катю взглядом.
– Идет. Как скажете.
– Итак, на сегодня пока все. Спасибо за помощь и за сотрудничество, мы вас сейчас домой отвезем.
– Нет, спасибо, вы езжайте, а я доберусь сама.
Катя сказала это у муровского джипа, так как не собиралась ехать с ними. Почему? Потому что она внезапно узрела во дворе «генеральского» дома знакомое авто. «Мерседес» Шеина стоял возле детской площадки. А через минуту из соседнего подъезда вышел и тот, кто обычно сидел за рулем. Катя увидела Марка Южного. Полковники тоже его узрели, но ничего не сказали, когда Катя, попрощавшись с ними, легкой походкой направила стопы свои прямо к нему.
Что он делает в этом дворе? Что он делает здесь вечером после закрытия универмага и сдачи его на охрану?
Глава 41
ОБМАНУТЫЙ МУЖ
Иннокентий Краузе испытал чувство глубокого унижения, когда увидел свою мать в бюро пропусков Петровки, 38. После скандала, разразившегося вечером дома, меньше всего он хотел бы сейчас видеть ее – свою мать. Но чувство унижения возросло стократно, когда он понял, что мать примчалась вместе с адвокатом вызволять вовсе не его, а своего любовника Алексея Хохлова.
На допросе все обошлось. С ним просто поговорили и отпустили – вы свободны. Он забрал свой пропуск и зашел в мужской туалет, закрылся в кабинке и прислонился лбом к двери.
Мать приехала…
Шеин ей позвонил, конечно же, он… Он вечно ей все докладывает. И про Хохлова он тоже, значит, в курсе, что этот мальчишка, этот недоносок, это животное и моя мать… обожаемая, властная, своевольная, любящая и преданная… обожаемая, обожаемая, обожаемая, ненавистная…
Владычица и хозяйка…
Мать…
Мой бог, отчего же так больно-то?
Все они шлюхи…
Иннокентий Краузе оторвал от рулона туалетную бумагу, вытер слезы, текущие по щекам. Спустил воду в унитазе.
В туалете не было никого, поэтому он быстро ополоснул лицо холодной водой.
Плачем, как в детстве…
Жизнь заставляет…
Если бы мать сейчас увидела его – вот такого, она бы просто рассмеялась, а может, вспылила: возьми себя в руки… вытри сопли!
Не плачь, моя детка…
Все хорошо, я люблю тебя…
Его никто не задерживал более, ему никто не препятствовал, он прошел через КПП, отдав пропуск, и направился к своей припаркованной возле входа в сад «Эрмитаж» машине. Достал мобильный телефон и хотел сразу же позвонить жене Василисе. С момента ночного скандала они еще так и не разговаривали. Наверное, она осталась у матери на Рублевке, а может, вернулась в их квартиру. Он туда тоже не заезжал в эту ночь, а она не позвонила ему – ни ночью, ни утром и не спросила: где же ты, муж мой?
Все они, все они, все они такие… вот такие…
Но Василиса другая, просто она обиделась, разозлилась и решила его проучить. Сделать больно ему за его несдержанность, за его истерику, которая, возможно, вчера ее напугала.
Не стоит пугать жену. Она – единственное, что остается, когда мать так явно демонстрирует свое пренебрежение – приезжает на глазах у всех этих тупых ментов хлопотать не за сына, а за своего трахальщика, тридцатилетнего бугая.
Однако позвонить не удалось: строгий гаишник показал ему жестом – давай, давай, проезжай, быстрее освобождай место парковки.
Восемь вечера – центр забит. Продвигаясь чуть ли не по сантиметру вперед, потея даже в прохладе кондиционера, Иннокентий Краузе ехал по оживленной, сияющей огнями Петровке.
Ехал, напряженно вцепившись в руль, и чувствовал, как его глаза слипаются. Бессонная ночь тому виной, ночь, когда он так демонстративно и опрометчиво, быть может, на горе себе, покинул дом матери. Нет, но все же в чем-то на нее еще можно положиться в этой жизни. Там, в милиции, она подтвердила его алиби. Когда он сказал им – этим двум из розыска и девице (кто она, интересно? Следователь, секретарша?), что ту ночь провел дома в кругу семьи с матерью и женой…
Если они спросят Василису, она скажет то же самое. Она не выдаст его.
На светофоре он достал мобильный, сейчас он позвонит ей и попросит прощения, а потом приедет. И они лягут в постель, и он докажет ей…
Когда они вместе, ничего другого не существует. Только ее шелковистые волосы, только ее нежный жадный рот.
Она никогда в жизни не пользовалась чертовой алой помадой…