– Родная моя, не видеть тебя так давно и, увидев, причинить боль… Это ужасно! Я ненавижу и презираю себя. Но смолчать, не сказать сразу я не могу. Не могу смотреть в твои правдивые глаза…
Варя медленно отстранилась от Звонарёва, отвела свой взгляд от его мучительно покрасневшего лица.
– Подожди, помолчи немного. – Она подошла к окну, облокотилась на высокий подоконник. – Серёжа, мы живём с тобой не один год, – помолчав проговорила она. – И мне всегда казалось, что ты любишь меня… Или я ошиблась? Что случилось, что ты не можешь смотреть мне прямо в глаза? Объясни, пожалуйста. Ведь мы же самые близкие люди, кто иначе поймёт нас, если не мы сами? Или ты меня уже не любишь? – Варя повернула к Звонарёву своё лицо. – Посмотри на меня, Серёжа.
Звонарёв поднял на Варю глаза, увидел её бледное от волнения родное лицо и полные слёз, тёмные от гнева и обиды глаза.
– Варя… – начал он, но слова, те убедительные слова, которые он не раз в своём горьком одиночестве последних дней произносил ей, остались где-то глубоко в груди, жгли сердце. Тяжёлая спазма сдавила горло, перехватила дыхание, выдавливая из глаз обжигающие, мешающие смотреть слёзы.
– Варенька, – наконец, сделав над собой усилие, проговорил Звонарёв, – родная, прости меня…
Он не чувствовал, не замечал, что слёзы, собираясь на ресницах, срывались и медленно скользили по щёкам.
– Я люблю тебя. И всегда любил.
Варя широко открытыми глазами смотрела на мужа. Первый раз в жизни она видела его слёзы, тяжёлые мужские слёзы, которые не облегчают душу. И вдруг она в эту минуту увидела другое лицо, такое же родное и до боли в сердце близкое. Те же расширенные, синие, яркие от слёз глаза, те же дрожащие от обиды губы и те же горошины слёз, скатывающиеся по щёкам. «Надюшка, – подумала Варя, – господи, как она похожа на него! Я никогда раньше не видела его таким… А сейчас вижу. Когда Надюшка провожала меня на фронт, она так же плакала… как отец. Отец…».
Это сходство дочери и мужа, так резанувшее по сердцу Варю, вдруг растопило в её душе чувство обиды, страшной горечи, ревности, и пустота, образовавшаяся было в её груди, постепенно наполнилась щемящей жалостью к мужу, и к дочери, и к себе, такой всепрощающей жаркой материнской любовью, что Варя, боясь показать свои слёзы, закрыла лицо руками.
– Я объясню тебе всё… Я много передумал, выслушай меня, – услышала Варя глухой голос Звонарёва.
– Не надо. Не надо, Серёжа. Что тут объяснишь? Пусть пройдёт время. Разберёмся во всём. Главное, что ты нас любишь… Меня и наших девочек…
Варя с трудом перевела дыхание. Её глаза выдавали то, что скрывали плотно стиснутые губы – страдание и горе, которое так неожиданно, незаслуженно обрушились на неё.
«А я думал всегда, что я знаю тебя, – думал Звонарёв, поражённый Вариной выдержкой, – я часто видел в тебе своенравную женщину, а оказывается, ты совсем другая. Нет, я не знал тебя, умница моя, не умел ценить и любить по-настоящему. Прости меня. Ты дала мне урок на всю жизнь. Я не забуду его. Мне не придётся больше краснеть перед тобой и тебе стыдиться меня. Спасибо за твой ум и выдержку, за то, что ты не унизила меня, за всё… Я понял твою настоящую красоту. Что же я, слепец, этого не видел раньше? …».
Звонарёв взял холодные Варины руки, прижался к ним своими горячими губами и почувствовал, как от его ласки они вздрогнули, но остались в его ладонях.
Утром Варя заторопилась на вокзал, куда должны были поступать раненые. Она застала там Краснушкина, который уже успел побывать и в тяжёлом дивизионе и в городе.
Иван Павлович ждал раненых и недовольно выговаривал Кеку, что тот не договорился о времени прибытия раненых из Уяздовского госпиталя. Там были сосредоточены почти все подлежащие эвакуации в Петроград больные и раненые офицеры, по преимуществу из гвардейских полков.
Наконец появились первые раненые, ими заполнили вагон Вари, и она с головой ушла в заботы об их устройстве.
Дистерло тоже осматривал каждого вновь прибывшего и отдавал короткие распоряжения Варе. Некоторых растрясло в пути, раны кровоточили и их приходилось подбинтовывать или бинтовать заново. Дистерло старался выяснить, нет ли внутренних повреждений костей. Сразу резко ощутилось отсутствие рентгеноустановки, о которой так много, но безуспешно хлопотал Краснушкин при формировании поезда.
Санпоезд заполнился быстро. В основном это были раненые, хотя имелись и терапевтические больные. Краснушкину и его ассистенту, молодому медлительному врачу Думенко, тоже приходилось много работать.
Погрузкой раненых распоряжался Кек. Он метался по поезду, по вокзалу, следил за «общим порядком», запрещая раненым выходить из вагонов, даже если они и могли передвигаться сами. Краснушкин приказал принимать в поезд только тяжелораненых и серьёзно больных, остальных же возвращать обратно в госпитали, откуда они прибыли.
К вечеру поезд полностью был загружен и готов к отправке. На вокзал приехали проводить поезд Борейко, Звонарёв и Блохин. Они привезли письма и подарки. Блохин просил передать довольно объёмистый свёрток Шуре в деревню и письмо Ивану Герасимовичу.
К этому времени княжна Голицына уже успела предупредить Звонарёву об обыске в её купе, и Варя не замедлила сообщить об этом Краснушкину. Поэтому письмо для Ивана Герасимовича взял себе Краснушкин – купе начальника поезда для Кека было запретной зоной.
Обратный рейс все были заняты обслуживанием раненых. Варе при перевязке обязательно помогала сестра. Больше всех хлопот доставляли некоторые легкораненые офицеры. Они начали с того, что устроили за завтраком хорошую выпивку, пока в это дело не вмешалась дежурившая по поезду Варя. Она без долгих разговоров выбросила в окно все обнаруженные ею бутылки с вином.
– Господа офицеры, – с ледяной вежливостью, отчеканивая каждое слово, проговорила Варя, – предупреждаю Вас: если ещё раз повториться нечто подобное, о Вашем поведении будет доложено в Царскосельский госпиталь. Надеюсь, Вам известно, что государыня ярая поборница трезвости. И ещё позволю себе заметить Вам, что я своих слов на ветер не бросаю.