Слушатели нашли, что от его речей веет благоуханием чистой, глубокой печали, а в сочетании с его обаятельным обликом и рассказами о высоких милостях, которые ему оказывали при дворе, это пленило все женские сердца. Дамы сочинили легенду, будто он один из храбрейших офицеров наполеоновской армии. И вскоре такая нелепая выдумка уже ни в ком не вызывала сомнений. Люди заранее заказывали себе место в тех церквах, где назначались его проповеди; нищие забирались туда с коммерческими целями в пять часов утра.
Успех Фабрицио был так велик, что в конце концов натолкнул его на мысль, от которой он воспрянул духом: быть может, маркиза Крешенци просто из любопытства когда-нибудь придет послушать его проповедь. И вдруг восхищенные слушатели заметили, что его талант как будто расправил крылья. В минуту волнения он позволял себе такие смелые образы, которых убоялись бы самые искушенные ораторы; в самозабвенном порыве вдохновения он так захватывал свою аудиторию, что вся она рыдала навзрыд. Но тщетно его горящий взгляд искал среди многих, многих глаз, обращенных к кафедре проповедника, глаза той, чье появление было бы для него великим событием.
«Да если мне и выпадет когда-нибудь это счастье, – думал он, – я или в обморок упаду, или не в силах буду говорить». Чтобы предотвратить вторую из этих неприятностей, он сочинил нечто вроде молитвы, и во время проповеди листок с нежными и страстными ее строками всегда находился на табурете рядом с ним; он решил прочесть этот отрывок, если при виде маркизы Крешенци вдруг растеряет все слова.
Однажды он узнал от слуг маркизы, подкупленных им, что дано распоряжение приготовить ложу Крешенци в оперном театре. Маркиза уже год не бывала ни на одном спектакле. Она нарушила свои привычки, чтобы послушать знаменитого тенора, производившего фурор, – из-за него ежедневно зал бывал переполнен. Первым чувством Фабрицио была бурная радость. «Наконец-то мне можно будет смотреть на нее целый вечер! Говорят, она теперь очень бледна». И он старался представить себе, каким стало ее прекрасное лицо, на котором от душевной борьбы поблекли прежние кражи.
Его друг Лодовико, изумляясь такому безумству, как он говорил, после больших хлопот достал для своего господина ложу в четвертом ярусе, почти против ложи маркизы. И вдруг Фабрицио пришла новая мысль: «Я должен внушить ей желание послушать мою проповедь. Но надо выбрать маленькую церковь, где мне будет хорошо ее видно». Обычно Фабрицио назначал свои проповеди на три часа дня. Но в тот день, когда маркиза собралась в театр, он утром велел известить, что обязанности коадъютора задержат его в архиепископском дворце, и против обыкновения проповедь состоится в половине девятого вечера в маленькой церкви Санта-Мария монастыря визитантинок, – она находилась как раз против бокового крыла дворца Крешенци. Лодовико принес монахиням-визитантинкам от имени Фабрицио огромную охапку свечей и попросил поярче осветить всю церковь. Для наблюдения за порядком прибыла целая рота гвардейцев- гренадеров, и перед каждой часовней, в защиту от воров, стоял солдат с примкнутым к ружью штыком.
Несмотря на извещение, что проповедь начнется в половине девятого, народ набился в церковь уже с двух часов; представьте себе, какой шум поднялся на тихой улице, где высилось величавое здание дворца Крешенци. Фабрицио предупредил, что в честь «заступницы всех скорбящих» он будет говорить о сострадании, которое каждая милосердная душа должна питать к скорбящему человеку, хотя бы и большому грешнику.
Фабрицио, весьма искусно переодетый, пробрался в свою ложу, как только открыли двери театра и еще не зажигали в нем огней. Спектакль начался около восьми часов, и через несколько минут Фабрицио изведал радость, которую может понять лишь тот, кто сам пережил подобные мгновения: он увидел, что дверь в ложу Крешенци отворилась и вскоре в нее вошла маркиза; Фабрицио не видел ее так близко с того вечера, когда она подарила ему свой веер. Ему казалось, что он задохнется от радости. Сердце его так колотилось, что он думал: «Может быть, я умру сейчас? Какой дивный конец столь унылой жизни!.. А может быть, упаду без чувств в этой ложе; верующие в церкви визитантинок так и не увидят меня нынче, а завтра узнают, что их будущего архиепископа нашли без сознания в ложе оперного театра, да еще переодетого в лакейскую ливрею! Прощай тогда моя репутация! А зачем она мне, эта репутация?»
Все же в девять без четверти Фабрицио заставил себя уйти. Он покинул свою ложу четвертого яруса и, еле волоча ноги, дошел пешком до того места, где должен был сбросить ливрейный фрак и одеться более подобающим образом. В церкви он появился только в девять часов и такой бледный, такой ослабевший, что среди богомольцев пронесся слух, будто г-н коадъютор в этот вечер не в силах произнести проповедь. Легко представить себе, как засуетились вокруг него монашенки за решеткой внутренней монастырской приемной, куда он укрылся. Они сокрушались так многословно, что Фабрицио попросил оставить его на несколько минут одного. Затем торопливо прошел к кафедре. В три часа дня один из его подчиненных сообщил ему, что церковь Санта-Мария полным-полна, но набился туда главным образом простой народ, очевидно, привлеченный торжественным освещением. Взойдя на кафедру, Фабрицио был приятно удивлен, увидев, что все стулья заняты светскими молодыми людьми и самыми знатными особами.
Он начал свою проповедь с извинений, и каждую его фразу встречали восторженным гулом. Затем он перешел к пламенному описанию страданий некоего несчастного, призывая пожалеть его во имя мадонны, заступницы всех скорбящих, приявшей столько мук на земле. Оратор был крайне взволнован и порою не мог произносить слова достаточно громко, чтобы его слышали во всех уголках даже этой маленькой церкви. А бледность его была столь страдальческой, что всем женщинам, да и большинству мужчин, он сам казался мучеником, которого нужно пожалеть.
Уже через несколько минут после его извинений и начала речи все заметили, что с г-ном коадъютором творится что-то необычайное, и печаль его как будто еще глубже и нежнее, чем обычно. И вдруг слезы заблестели у него на глазах. Слушатели мгновенно разразились такими неистовыми рыданиями, что проповедь пришлось прервать.
Вслед за этим проповедника прерывали еще раз десять криками восхищения, громким плачем, возгласами: «Ах, пресвятая мадонна!» «Ах, боже великий!» Всю эту избранную публику обуревало такое неодолимое, заражающее волнение, что никто не стыдился своих выкриков, и люди, предававшиеся шумному экстазу, не казались соседям смешными.
Во время краткого отдыха, какой по обычаю позволяет себе проповедник в середине своего слова, Фабрицио рассказали, что в театре на спектакле почти никого не осталось; из дам одна только маркиза Крешенци еще сидит в своей ложе. И вдруг в церкви поднялся сильный шум: это верующие голосовали предложение воздвигнуть статую г-ну коадъютору. Вторая часть проповеди имела бешеный успех, носивший столь светский характер, и стоны христианского сокрушения сменились такими буйными криками мирского восторга, что проповедник, сойдя с кафедры, счел себя обязанным пожурить своих слушателей. Тотчас же все разом, необычайно согласно и дружно, двинулись к выходу, а на улице все принялись неистово аплодировать и кричать «Evviva del Dongo!»[115].
Фабрицио торопливо взглянул на часы и бросился к решетчатому окну, прорезанному в узком проходе от органа к внутренним монастырским помещениям. Из учтивого внимания к огромной, небывалой толпе, запрудившей всю улицу, швейцар во дворце Крешенци вставил дюжину зажженных факелов в железные скобы, выступавшие из стен этого средневекового строения. Через несколько минут, в самый разгар восторженных кликов, произошло событие, которого так страстно ждал Фабрицио: в конце улицы показалась карета маркизы, возвращавшейся из театра; кучер вынужден был остановить лошадей, и только шагом, раздвигая толпу окриками, ему удалось проехать к воротам дворца.