Луперкуса, чтобы ублажить жертвой римского Пана, защитника стад от волков. И этот огонь не погас. Марулло, итальяшка, макаронщик, принес жертву тому же божеству, прося о том же. Я снова увидел его голову над жирными складками шеи, над плечами, сведенными болью, увидел эту благородную голову, горящие глаза — и не погасший огонь. И подумал, какой же взнос потребуется с меня и когда его потребуют? Если отнести мой талисман в Старую гавань и бросить в море — достаточно ли будет такого дара?
Я не опустил штор на витринах. В праздничные дни мы так и оставляли их, чтобы полицейский мог заглядывать в лавку. В кладовой было темно. Я запер дверь в переулок и уже вышел на мостовую, как вдруг вспомнил про шляпную коробку на полу за прилавком. Вспомнил, но не вернулся за ней. Пусть остается: что будет, то будет. К концу этого дня, как и следовало ожидать, с юго-востока подул резкий ветер и нагнал тучи, чтобы до костей промочить всех, кто выехал за город. Я решил, что во вторник надо поставить тому серому коту молока и пригласить его к себе в лавку.
Глава XVII
Не знаю, что делается в душе у других людей: ведь мы все разные, хотя в то же время и одинаковые. Могу только догадываться. Но про себя знаю наверняка, что я извиваюсь и корчусь, пытаясь увильнуть от ранящей истины, а когда наконец деваться от нее некуда, откладываю попечение о ней на время, в надежде, что она сама от меня отстанет. А другие? Может быть, говорят сухим тоном: «Я подумаю об этом завтра, когда отдохну», — а потом погружаются мыслью в вожделенное будущее или отредактированное прошлое, точно дети, уже через силу играющие в какую-то игру, лишь бы оттянуть неизбежное «спать пора».
Я тащился домой через минное поле истины. Будущее было засеяно всхожими зубами дракона. И удивительно ли, что мне захотелось причалить к прошлому. Но на моем пути стала тетушка Дебора — бьющий влет стрелок по всякого рода лжи, и глаза у нее были как два горящих вопросительных знака.
Я простоял у ювелирного магазина, разглядывая в витрине оправы для очков и эластичные часовые браслеты до тех пор, пока это было в границах приличий. В недрах сырого ветреного вечера зарождались грозовые ливни.
В начале прошлого столетия было много островков любознательности и премудрости, как моя тетушка Дебора. Отчего они становились книгочеями? Оттого ли, что жили в стороне от сильных мира сего, или оттого, что им приходилось подолгу ждать, когда придут домой китобойные суда, ждать иной раз три года, иной раз до конца дней своих, и они обращались к тем книгам, которыми был теперь забит наш чердак. Но лучшей из лучших была моя тетушка Дебора — сивилла, пифия, учившая меня магическим, бессмысленным словам. И, вложив потом в эти слова какой-то смысл, я не перестал ощущать их власть над собой.
«Ма бесвак фор орм тра фэгир вур», — говорила она, и что-то роковое слышалось в этом. И еще: «Сео лео гиф хо илай онбирит авит зреет айр лэдтоу». Слова эти были какие-то волшебные, иначе я не помнил бы их до сих пор.
Мимо меня бочком-бочком, опустив голову, быстро прошел мэр Нью-Бэйтауна, и, поздоровавшись с ним, я услышал отрывистое «добрый вечер» в ответ.
Я почувствовал свой дом, старинный дом Хоули, за полквартала. Вчера вечером он был окутан паутиной уныния, но в этот окаймленный грозой вечер все в нем излучало радостное волнение. Дома, точно опалы, меняют окраску в течение дня. Старушка Мэри услышала мои шаги на дорожке и мелькнула в дверях, как язычок огня.
— А вот не догадаешься! — сказала она и вытянула руки ладонями внутрь, точно придерживая большой сверток.
Те слова все еще были со мной, и я сказал:
— Сео лео гиф хо плай онбирит авит эрест айр лэдтоу.
— Близко, но не совсем.
— Какой-то неизвестный поклонник преподнес нам динозавра.
— Нет, не отгадал, но моя новость ничуть не хуже. А скажу я тебе только тогда, когда ты умоешься, потому что такие вещи надо выслушивать чистеньким.
— Пока что я слушаю любовную песнь краснозадого павиана. — И это была чистая правда — песнь неслась из гостиной, где Аллен терзал свою душу бунтарством: «Мурашки, мурашки от взглядов милашки, а ты не веришь в мою любовь». — Знаешь что, ангел мой небесный, я сейчас его подожгу.
— Нет, не посмеешь. Особенно когда тебе все будет сказано.
— А нельзя сказать, пока я еще грязный?
— Нет.
Я вошел в гостиную. Мой сын ответил на мое приветствие с тем осмысленным выражением лица, какое бывает у человека, когда он жует резинку.
— Надеюсь, твое бедное верное сердце подобрали с полу?
— Чего?
— Не чего, а что. Последний раз я слышал, что его грубо растоптали.
— Боевик! — сказал он. — Первым номером по всей Америке. За две недели распродано два миллиона пластинок.
— Прекрасно! Значит, твое будущее обеспечено. — Поднимаясь по лестнице, я подхватил припев: — «Мурашки, мурашки от взглядов милашки, а ты не веришь в мою любовь».
Эллен подкралась ко мне с книжкой в руках, заложенной между страницами пальцем. Я знаю ее повадку. Она задаст мне какой-нибудь вопрос, по ее мнению интересный для меня, а потом как бы невзначай выпалит то, что хотела сказать Мэри. Эллен торжествует, когда ей удается забежать вперед. Не назову ее сплетницей, но есть за ней такой грех. Я показал ей скрещенные пальцы:
— Чур, молчать!
— Но, папа…
— Чур! Сказано чур, значит, молчать, тепличная гвоздичка. — Я захлопнул за собой дверь и крикнул: — Моя ванная — моя крепость! — И услышал ее смех. Не верю детям, когда они хохочут над моими шутками. Я докрасна натер себе лицо и так яростно чистил зубы, что из десен выступила кровь. Потом побрился, надел чистую рубашку и ненавистный моей дочери галстук-бабочку, как бы подняв знамя восстания.
Моя Мэри вся дрожала от нетерпения.
— Ты просто не поверишь.
— Сео лео гиф хо плай онбирит. Говори.
— Марджи самый верный друг на свете.
— Цитирую: «…Человек, который изобрел часы с кукушкой, умер. Это не ново, но слышать приятно…»
— Ни за что не догадаешься… Она возьмет детей на свое попечение, чтобы мы с тобой могли уехать.
— Опять какой-нибудь трюк?
— Я ее не просила. Она сама.
— Да эти детки съедят ее заживо.
— Они ее обожают. В воскресенье она повезет их поездом в Нью-Йорк, переночует с ними у одной своей знакомой, а в понедельник поведет их в Рокфеллер-центр смотреть подъем нового флага с пятьюдесятью звездочками, потом будет парад и… и все прочее.
— Не верю своим ушам.
— Как это мило, правда?
— Очень мило. А мы с тобой убежим в Монток, мышка?
— Я уже звонила туда и просила оставить нам номер.
— Все как в бреду. Меня сейчас разорвет на части. Чувствую, как пухну, пухну.
Я хотел рассказать ей про лавку, но слишком большое количество новостей может вызвать