Когда мы вернулись, Левка сидел по грудь в луже. Он под водой крепко держал свой подол с нашими голосами. Мы вытащили его, обмыли. В это время и Миша слез со своего дерева. Он подошел к нам и как будто с обидой сказал:
— Чего же вы убежали? Я не успел даже с дерева слезть. Если бы успел, я бы один с ним справился.
Мы говорили:
— Эх ты, а еще хвастаешь всегда! Как же ты одни ночевал в лесу, с лошадьми?
— Да, я сперва с отцом был. Потом, когда я уснул, он ушел рыбу удить при месяце, а под утро опять вернулся.
Левка вспомнил про голоса и спросил:
— Уже можно вынимать?
Миша сказал:
— Можно.
Мы все опустили головы. Нам было стыдно за него, и мы не знали, как ему сказать, что теперь эти выборы уже не годятся.
Левка запустил руку в подол и вынул большой мокрый лист — наверное, мой. Миша хотя удивился, но все-таки громко сказал, как на собрании:
— Один за Васю!
Левка вынул второй голос — это был тоже лист. Теперь уже мы удивились и обрадовались. Левка полез за третьим — опять лист. И только в четвертый раз он вытянул маленькую гнилую палочку. Мы с Володей вскочили, запрыгали, закричали:
— Ур-ра! Ур-ра!
Так Вася сделался нашим командиром.
А Великан теперь стал чудной. Когда он разозлится, ему сейчас же кричат: «Раз, раз, раз!» — и он уходит. А если это крикнет маленький, да еще с прутиком, так он бросается бежать куда глаза глядят.
Помешали
Вася Сивов уже пятый день оставался после занятий с Фимкой. Еще пока все уходили, Фимка торопливо складывала в сумку тетради, вынимала из кармана замусоленную бумажку и втыкалась в нее так, что ничего не видела и не слышала.
Вася долго не начинал. Он презрительно поглядывал на эту «белобрысую кнопку» и злился. Два года подряд на торжественных собраниях шестого ноября, накануне великого праздника, он говорил речи от имени отряда и школы. Каждый раз ему хлопали; большие хвалили, а товарищи удивлялись, до чего здорово у него выходит. А теперь вдруг назначили эту, белобрысую. Потому что маленькая. Как будто речь говорить — это все равно, что в куклы играть или конфетки сосать. Да еще обучи ее сперва, приготовь, а она чужими руками будет жар загребать.
— Ну, давай уж! — сердито бросал наконец Вася.
— Ну, давай, — тихо повторяла Фимка, оторвавшись от бумажки.
Она вылезала из-за парты и робко становилась перед доской. Тоненькие руки ее сгибались в локтях и приподымались, как будто она собиралась по первому знаку Васи вспорхнуть и полететь. Прямая белая прядка волос сползала ей на глаза. От волнения она начинала шмыгать носом. Васе это было нож острый.
— Ну что же? Я за тебя буду, да? Стала и стоит, как дура.
Фимка еще тише начинала говорить речь:
— Товарищи!.. Девятнадцать лет…
— Да чего ты пищишь?! — возмущался Вася. — Пищит, как будто ее за хвост тянут. Ну, снова начинай.
— Товарищи! Девятнадцатый год… Самая счастливая… пятилетка…
— Тьфу! Вот дура! Вот так ты, наверное, и дома разговариваешь. Из-за этого ваши и в колхоз не идут.
— Нет, они не из-за этого.
— А из-за чего же тогда? Ведь это прямо сказать стыдно: единоличники. Их во всем селе-то осталось девять человек, а у нас в отряде и вовсе ни одного. Одна ты позоришь всех. По-настоящему тебя бы давно выключить надо.
— Я тятьку уговорила, — оправдывалась Фимка совсем шепотом. — Он сказал, что хоть сейчас запишется. А мамка не хочет. Я, что ли, виновата?
— Виновата, виновата! Так будешь говорить, так, конечно, виновата будешь. Ну, начинай снова.
Иной раз они просиживали до вечера, Вася все больше разъярялся, передразнивал ее, лез с кулаками. Она еще больше путалась, говорила все тише и под конец вовсе замолкала.
За день перед праздником Вася сказал учительнице, что с Фимкой ничего нельзя сделать, она только все испортит.
— Лучше кого-нибудь другого, — сказал он, уверенный, что, кроме него, никого назначить нельзя.
Учительница ничего ему не ответила, а после занятий осталась с Фимкой сама. Фимка опять стала у доски, приготовилась к полету.
— Товарищи… — с трудом выдавила она.
— Вот, хорошо! — одобрила учительница.
— Нынче девятнадцать лет, как царя прогнали…
— Правильно! Молодец! — похвалила учительница.
— Теперь у нас нет никаких царей и помещиков. Мы сами все устраиваем для себя. Из-за этого у нас жизнь стал хорошая.
Голос у Фимки становился тверже, хорошие слова говорились сами собой. Она спокойно досказала все, что надо, и сама удивилась этому. И скорее попросила:
— Можно еще раз?
Учительница согласилась. Фимка начала снова и сказала еще лучше.
Утром накануне праздника Фимка как проснулась, так и начала твердить: «Товарищи, нынче девятнадцать лет… Товарищ! Нынче девятнадцать…»
За завтраком мать спрашивает ее что-то, а она ей:
— Товарищи, нынче…
Не успела поесть как следует, побежала в школу. Там учительница рассказывала про Октябрьскую революцию. Потом были уморительно веселые Петрушки. Потом все окна закрыли ставнями в темноте на белой стене показывали кинокартину про Ленина и еще одну, веселую. Все хохотали, кричали, а Фимка нашептывала свою речь.
Когда все кончилось и отряд с барабаном, со знаменем прошел по селу, она прибежала домой пообедать. До большого митинга времени еще было много, но Фимка так торопилась, что обожгла себе щами весь рот.
— Тише ты! — закричала на нее мать. — Не видишь, пар идет. Что, за тобой гонятся?
Фимка таращила глаза, набирала в рот холодного воздуха, что бы утишить боль, а сама про себя твердила: «Товарищи, нынче девятнадцать лет…»
Вылезли из-за стола. Отец оделся и ушел. Фимка убрала чашки ложки, хлеб, постелила скатерть и тоже стала одеваться. Мать покормила маленького Петьку и, зевая, сказала:
— Пойти, что ли, на эту их митеньку?
— Митинг, — засмеялась Фимка. — Какой тебе митенька?
— Ну, митик. Я ведь не знаю этих ваших названиев. Ты, Фимка, далеко ли собралась? Раздевайся да