В этих посиделках принимал участие и я — читал главы из романа, над которым в ту пору работал («Соленая Падь»).
Академик Канторович был первым экономистом-рыночником, которого я видел живьём.
Однажды я забрёл к нему в коттедж, мы сели попить чайку под огромным многолистным и ярко- зелёным фикусом, и за полчаса он объяснил мне, почему и чем порочна система государственной монополии и государственного планирования.
Я ошалел. Я ошалел ещё больше, когда он сказал мне, что он не может и не должен жить в стране, в которой он никому-никому не нужен, никем не понимаем, а в силу этого даже и презираем, и что при первой же возможности он покинет Советский Союз, поселится в Америке, по модели которой он разрабатывает систему математической экономики.
Так и получилось: года через два Канторович эмигрировал в Америку, а это по тем временам был случай совершенно исключительный, ещё год-другой спустя он стал лауреатом Нобелевской премии.
Разговор наш в тот день я чуть ли не дословно помню и сейчас, но я всё равно оставался при своём принципе: всем надо работать хорошо, а тогда всё будет хорошо.
Были среди учёных и оригиналы — не дай Бог!
Однажды (середина шестидесятых) мы с женой встречали Новый год в доме выдающегося математика, к тому же поклонника (и знатока музыки вообще) Шостаковича — я, пожалуй, и не встречал такого же среди непрофессионалов.
Новогодняя ночь даже для Новосибирска выдалась необычной, жестоко холодной — температура ниже минус 50о— вокруг этого факта неизбежно и завелся послеужинный разговор, выпили чуть-чуть. Было уже часа три ночи.
Вдруг хозяин дома говорит:
— Да это же пустяки — минус пятьдесят! Пустяки, и ничего больше! Хотите, я добегу до угла нашего квартала босиком? Разуюсь и пробегу туда-обратно?
Никто, разумеется, этого не хотел, все закричали, замахали руками, но хозяин был неумолим: пробегу! Одна только женщина (жена нашего оригинала) не сказала ни слова: знала, что бесполезно. А наш академик надел шубу, шапку, разулся и побежал. И не только побежал — прибежал обратно.
Результат: сильнейшее обморожение обеих ног, сильнейшее воспаление легких, два (или около того) месяца пребывания в больнице.
Больного в больнице навещали, оказалось, что он очень горд собой: вот вы все кричали — «нельзя! нельзя! нельзя!», а я доказал, что можно!
В доме другого академика, физика, в столовой стояло два кресла. Если кто приходил в гости впервые, ему объясняли:
— Одно из этих кресел когда-то принадлежало Тургеневу, а другое Лаврентию Берии. Выбирайте, в которое вы сядете.
Обычно новичок усаживался в кресло Берии.
Наверное, это был розыгрыш, кресла никогда не принадлежали ни Тургеневу, ни Берии.
Но вот другой случай: обедали мы в столовой, академик Будкер, его коллега физик, академик Французской академии наук, и я сидели за одним столиком, Будкер что-то объяснял французу (тот знал русский), француз не понимал, оба сердились, наконец француз и говорит:
— Ничего не понимаю! Может быть, я — дурак!
— Вполне может быть, что и дурак! — подтвердил Будкер.
Француз встал и ушёл.
Будкер меня спрашивает:
— По-моему, не очень хорошо получилось?..
— Совсем нехорошо! — говорю я.
— Это всё потому, что наш коллега — истинный дурак.
— Но он же — академик!
— Ну вы тоже даете, что это за довод — «академик»!
А вообще-то дом Будкеров был один из самых гостеприимных в Академгородке. Кстати, француз прислал Будкеру года через два письмо, признался, что он в том разговоре был дураком.
Однако же у молодёжи были и свои, молодёжные, интересы, и даже не столько свои, сколько общественные.
Этому безусловно способствовала хрущёвская «оттепель» — она возбудила огромные надежды, она звала к политической активности.
Молодые люди устраивали жаркие дискуссии (это не мешало им оставаться надёжным резервом своих учителей), они с увлечением работали в лабораториях, с не меньшим читали «оттепельные» произведения многих тогдашних писателей. Нарасхват был, конечно, солженицынский «Один день…», да и другие его произведения в списках.
Многие писатели из Москвы, Ленинграда приезжали тогда в Академгородок, многие и отказывались — Софронов, например, Грибачев. Тогда на сцене усаживался кто-то из молодых людей и отвечал на вопросы аудитории от имени отсутствующего писателя — это было смешно, остроумно.
Не вполне удачно прошло в Академгородке выступление А. Т. Твардовского: он заявил, что является последовательным сторонником советской власти и коммунистической партии, а публикации в его журнале того же Солженицына продиктованы желанием открыть партии глаза, помочь ей исправить ошибки. Он очень резко отозвался о всеми любимом в Академгородке преподавателе литературы местной физматшколы (результатом было то, что чуть ли не на другой день этот преподаватель был снят с работы).
Встреча продолжалась больше четырех часов в переполненном и душном зале кинотеатра, кое-кто уже падал в обморок.
И ведь вот ещё что любопытно: всё это происходило в бытность местного первого секретаря райкома, а потом и секретаря по идеологии Новосибирского обкома КПСС Егора Кузьмича Лигачева.
Я вот к чему: «оттепель» многим представлялась шансом обновить и власть, и образ жизни, но тут был снят Хрущёв, и это было воспринято как отказ от нового, или хотя бы обновленного, курса.
Наступала пора разочарований. Сникли молодёжные тусовки, академики замкнулись в своих коттеджах.
У меня же произошло серьёзное столкновение с Лаврентьевым: он громогласно объявил, что в последующие пятнадцать лет в Кулундинской степи будет орошено 1,5 млн. гектаров. Это была невероятная фантазия: в Кулунде нет столько земель, пригодных для орошения, земли там пёстрые, разбросанные островками среди малоплодородной степи, и тянуть к ним каналы — безумие. Население малочисленное, оно не справлялось и с обычными работами сельскохозяйственного цикла, а ведь орошаемые земли требуют в три-четыре раза больше рабочей силы, чем неполивные. (В результате было орошено 500 гектаров.)
Я с глубоким уважением относился к Лаврентьеву, но он уже не был тем Лаврентьевым, который на месте будущего Академгородка в глухом лесу построил избушку и поселился в ней с женой. Теперь некоторые учёные искали знакомства с его домработницей. Лаврентьев был выдающимся исследователем прежде всего в области направленных взрывов и очень помог стране во время войны, он и в Кулунде намеревался не копать, а «взрывать» каналы. Он основал Академгородок, и ему стало казаться, что он может всё. Вот так же и советская власть: понастроив великие (но не всегда необходимые) сооружения, победив Германию, она вообразила, что может всё… Это и есть коммунистическое воспитание… Утопия!
Этот же тип сознания я замечаю нынче у всех руководителей нашего государства, вышедших из коммунистического аппарата, — Ельцин не представляет исключения.
Да, советская власть могла если уж не всё, так очень многое. Могла строить самые крупные в мире ГЭС, не считаясь с размерами затоплений и разрушением берегов водохранилищ, могла догонять, а то и перегонять Америку в вооружениях, могла ни за что ни про что уничтожить десяток-другой миллионов своих граждан, могла тайно тратить колоссальные деньги на поддержку коммунистического движения как в цивилизованных, так и в полудиких странах, могла переселять целые народы с земель предков на земли им чуждые, могла придумать и осуществить проект переделки природы, во многом — против законов природы, могла неизвестно почему и зачем воевать в Афганистане, могла затеять переброску стока северных рек в