Ксаной, мирно беседовал с нею, Хлебников, стоящий в другом конце комнаты, взяв с рабочего стола хозяина скоблилку большого размера, начал перекидывать ее с ладони на ладонь.
Затем, неожиданно обратившись ко мне, произнес:
– А что, если я вас зарежу?
Не успел я сообразить, шутит ли он или угрожает мне всерьез, как к нему подскочил Бурлюк и выхватил у него скоблилку.
Наступила тягостная пауза. Никто не решался первым нарушить молчание.
Вдруг так же внезапно, как он произнес свою фразу, Хлебников устремился к мольберту с натянутым на подрамник холстом и, вооружившись кистью, с быстротою престидижитатора принялся набрасывать портрет Ксаны. Он прыгал вокруг треножника, исполняя какой-то заклинательный танец, мешая краски и нанося их с такой силой на полотно, словно в руке у него был резец.
Между Ксаной трех измерений, сидевшей рядом со мной, и ее плоскостным изображением, рождавшимся там, у окна, незримо присутствовала Ксана хлебниковского видения, которою он пытался овладеть на наших глазах. Он раздувал ноздри, порывисто дышал, борясь с ему одному представшим призраком, подчиняя его своей воле, каждым мазком закрепляя свое господство над ним.
Наконец Велимир, отшвырнув кисть, в изнеможении опустился на стул.
Мы подошли к мольберту, как подходят к только что отпертой двери.
На нас глядело лицо, довольно похожее на лицо Ксаны. Манерой письма портрет отдаленно напоминал – toutes proportions gardees – Ренуара, но отсутствие „волюмов“ – результат неопытности художника, а может быть, только его чрезмерной поспешности, – уплощая черты, придавало им бесстыдную обнаженность. Забывая о технике, в узком смысле слова, я видел перед собой ипостазированный образ хлебниковской страсти.
Сам Велимир, вероятно, уже понимал это и, как бы прикрывая внезапную наготу, прежде чем мы успели опомниться, черной краской густо замазал холст.
Потом, круто повернувшись, вышел из комнаты».
В «Бродячей собаке» на самом деле случались не только скандалы. Там шла очень серьезная работа. Тогда же, в конце 1913 года, в «Собаке» молодой филолог Виктор Шкловский читал доклад «Место футуризма в истории языка». Это было его первое выступление и практически первый серьезный разговор о футуризме и о зауми. Шкловский показал, что заумь, заумный язык на самом деле достаточно распространены в культуре. Можно назвать заговоры и заклинания, где, как правило, используются непонятные слова, детский фольклор, различные считалки и прибаутки, наконец, явление глоссолалии, то есть «говорение на языках», распространенное у сектантов. Шкловский говорил, что задача футуризма – воскрешение вещей, возвращение человеку переживания мира. Народу на лекцию пришло мало. Оппонентом Шкловскому выступил поэт, переводчик, ученыйассириолог Владимир Шилейко, сравнивший футуризм с чернокнижными операциями.
Несмотря на отповедь Шилейко, футуризм все больше интересует филологов. Одним из тех, кто, как и Шкловский, заинтересовался деятельностью Хлебникова, был московский лингвист Роман Якобсон. Якобсон приехал в Петербург и разыскал Хлебникова. «Тридцатого декабря 1913 года, – вспоминает Якобсон, – я с утра заявился к нему и принес с собой для него специально заготовленное собрание выписок, сделанных мною в библиотеке Румянцевского музея из разных сборников заклинаний, заумных и полузаумных».[68] Эти выписки оказались очень важны для Хлебникова, он их практически сразу же использовал в своей поэзии. В его стихотворении «Ночь в Галиции» русалки «держат в руке учебник Сахарова и поют по нему». Они поют у Хлебникова:
Первые и последние строки – почти точная цитата из чародейской песни русалок, помещенной в книге И. П. Сахарова «Сказания русского народа», которую принес ему Якобсон.
«Между тем, – продолжает Якобсон, – вошел Крученых. Он принес из типографии первые, только что отпечатанные экземпляры „Рява!“ („Ряв!“ – первый сборник произведений Хлебникова, изданный при помощи Крученых). Автор вручил мне один из них, надписав: „В. Хлебников. Установившему родство с солнцевыми девами и Лысой горой Роману О. Якобсону в знак будущих Сеч“. Это относилось, объяснил он, и к словесным сечам будетлянским, и к кровавым боям ратным. Таково было его посвящение. На вопрос мой, поставленный напрямик, каких русских поэтов он любит, Хлебников отвечал: „Грибоедова и Алексея Толстого“. На вопрос о Тютчеве последовал хвалебный, но без горячности, отзыв. Я спросил, был ли Хлебников живописцем, и он показал мне свои ранние дневники, примерно семилетней давности. Там были цветными карандашами нарисованы различные сигналы. „Опыты цветной речи“, – пояснил он мимоходом».
Хлебников и Якобсон пошли вместе встречать Новый год в «Бродячую собаку». Якобсон, московский житель, так описывает это пристанище петербургской богемы: «...было что-то петербургское, что-то немножко более манерное, немножко более отесанное, чуточку прилизанное. Я пошел вымыть руки, и тут же молодой человек заговаривает с фатовой предупредительностью: „Не хотите ли припудриться?“ А у него книжечка с отрывными пудреными листками. „Знаете, жарко ведь, неприятно, когда рожа лоснится. Возьмите, попробуйте!“ И все мы для смеху попудрились книжными страничками... Подошла к нам молодая, элегантная дама и спросила: „Виктор Владимирович, говорят про вас разное – одни, что вы гений, а другие, что безумец. Что же правда?“ Хлебников как-то прозрачно улыбнулся и тихо, одними губами, медленно ответил: „Думаю, ни то, ни другое“. Принесла его книжку, кажется, „Ряв!“, и попросила надписать. Он сразу посерьезнел, задумался и старательно начертал: „Не знаю кому, не знаю для чего“. Его очень зазывали выступить – всех зазывали. Он сперва отнекивался, но мы его уговорили, и он прочел „Кузнечика“, совсем тихо и в то же время очень слышно. Было очень тесно. Наседали и стены, и люди. Мы выпили несколько бутылок крепкого, слащавого барзака. Пришли мы туда очень рано, когда все еще было мало народу, а ушли оттуда под утро».
А через месяц после встречи Нового года в «Собаке» Хлебников крупно поссорился и с «собачьими» завсегдатаями, и со многими своими друзьями. Дело опять чуть не дошло до дуэли. Случилось следующее. В конце января 1914 года в Россию по приглашению Н. Кульбина, Г. Тастевена и других приехал вождь итальянского футуризма Филиппо-Томмазо Маринетти. К тому времени у себя на родине Маринетти был достаточно известной фигурой. Он был знаменит своими футуристическими манифестами, своими романами, а кроме того, выставлял свою кандидатуру на выборах в парламент и получил там довольно много голосов. То, что итальянский футуризм возник раньше русского, было очевидно: уже в 1909 году в русской прессе появились отклики на футуристический манифест Маринетти, поэтому у Маринетти были некоторые основания относиться к поездке по России как к посещению своей провинции. «Апостол электрической религии, просветив свою родину и страны Западной Европы, является просвещать нас», – писали в газетах.
Специально к приезду Маринетти издали сборник манифестов итальянского футуризма в переводе В. Шершеневича. Далеко не все футуристы отнеслись к приезду «вождя» с должным пиететом. В Москве М. Ларионов заявил, что забросает этого ренегата тухлыми яйцами и обольет его кислым молоком. Подобным образом и Маяковский на одном из выступлений отрицал преемственность русского футуризма от итальянского. В это время Маяковский, Бурлюк и Каменский совершали турне по России, и им даже пришлось вернуться, чтобы принять участие в схватке с Маринетти. Как и предсказывал Ларионов, в Москве Маринетти приняли люди, ничего общего с футуризмом не имеющие. В Москве Маринетти прочел несколько лекций, причем футуристы на них демонстративно отсутствовали. Лекции Маринетти были совсем не похожи на скандальные выступления русских футуристов. Публика шумно выражала свой восторг. В свою очередь и Маринетти был очарован Россией. «Это страна футуризма, – с восторгом говорил он. – Здесь нет ужасного гнета прошлого, под которым задыхаются страны Европы».
После Москвы Маринетти отбыл в Петербург. Там накануне Кульбин созвал у себя дома собрание, с тем