получил место - и потерял его прежним образом; с благотворительства рестораторов он перешел на откровенную милостыню, но мало-помалу добросердечие окружающих иссякло, и после первых же нескольких отпоров Геррик сделался робким. Конечно, вокруг было достаточно женщин, которые охотно согласились бы содержать куда более нестоящего и некрасивого мужчину. Но либо Геррик таких женщин не встретил, либо не распознал, а если и знал их, то, видимо, заговорило мужское самолюбие, и он предпочел голодать. Он мокнул под дождями, изнывал от жары днем, дрожал от холода ночью в полуразрушенной бывшей тюрьме, выклянчивал пищу или вытаскивал ее из помоек, и товарищами его были двое таких же, как он, отщепенцев. Так многие месяцы осушал он чашу унижения. Он узнал, что значит смириться, что значит вдруг взбунтоваться в порыве ребячьей ярости против судьбы, а потом впасть в оцепенелое отчаяние. Время переделало его. Он больше не тешил себя баснями о легком и даже приятном падении, он лучше изучил свой характер: он оказался неспособен подняться на поверхность, но на опыте убедился, что не может сделать и последнего шага, чтобы окончательно пасть. Что-то такое - вряд ли гордость или сила воли, скорее всего, просто воспитание - удерживало его от полной капитуляции. Но он с возрастающим гневом принимал свои несчастья и порой удивлялся собственному терпению.
Уже четвертый месяц подошел к концу, а все не было никаких перемен и даже предвестий перемен. Луна, несущаяся через царство летящих облаков всех размеров, форм и плотности, то черных, как чернильные кляксы, то нежных, как молоденькая лужайка, бросала свой по-южному волшебный яркий свет на одну и ту же прелестную и ненавистную картину: остров и горы, увенчанные неизменным облаком, затаившийся город в редких точках огней, мачты в гавани, гладкое зеркало лагуны и стена барьерного рифа, где белели буруны. Луна, прорываясь сквозь облака, моментами, словно раскачивающийся фонарь, освещала и его товарищей: дюжую фигуру американца, капитана торгового судна, разжалованного за какую-то провинность и называвшего себя Брауном, и малорослую фигуру, бледные глаза и беззубую улыбку пошлого и подленького клерка-кокни. Недурное общество для Роберта Геррика! Янки, по крайней мере, был мужчина, он обладал полновесными качествами - нежностью и твердостью характера, его руку можно было пожать, не краснея. Но никакой искупающей черты нельзя было найти у другого, который именовал себя когда Томкинсом, когда Хэйем и только смеялся над этой несообразностью; он переслужил во всех лавках Папеэте, ибо это ничтожество все же не было лишено способностей, но его выгоняли поочередно отовсюду, так как он был испорчен до мозга костей.
Он оттолкнул от себя всех прежних нанимателей, так что они проходили мимо него на улице, как мимо паршивой собаки, а все прежние товарищи шарахались от него, как от кредитора.
Не так давно судно из Перу завезло инфлюэнцу, и теперь она свирепствовала на всем острове и особенно в Папеэте. Со всех сторон вокруг пурау зловеще раздавался, то громко, то утихая, удушающий кашель. Больные туземцы, не умеющие, как и все островитяне, терпеливо переносить приступы лихорадки, выползли из своих жилищ в поисках прохлады и теперь, присев прямо на песок или на вытащенные из воды каноэ, со страхом ожидали наступления нового дня. Подобно тому как крики петухов разносятся в ночи от фермы к ферме, так приступы кашля возникали, затихали и возникали снова. Дрожащий мученик подхватывал знак, поданный соседом, несколько минут корчился в жестоком пароксизме и, когда приступ проходил, оставался лежать в изнеможении, утратив голос или мужество.
Если кто-нибудь обладал неизрасходованным запасом жалости, то израсходовать его следовало именно на Папеэте в эту холодную ночь и в этот сезон свирепствовавшей болезни. И из всех страдальцев, вероятно, наименее достойным, но несомненно наиболее жалким был лондонский клерк. Он привык к другой жизни, к городским домам, постелям, к уходу и всем мелким удобствам, окружающим больного, а тут он лежал на холоде, под открытым небом, ничем не защищенный от сильного ветра и вдобавок с пустым желудком. К тому же он совсем ослаб, болезнь высосала из него все жизненные соки, и товарищи его с изумлением наблюдали, как он сопротивляется. Ими овладевало глубокое сочувствие, оно боролось с отвращением к нему и побеждало. Их неприязнь усугублялась брезгливостью, вызванной созерцанием болезни, но в то же время, как бы в компенсацию за такие бесчеловечные чувства, стыд с удвоенной силой заставлял их еще неотступнее ухаживать за ним. И даже то худое, что они знали о нем, усиливало их заботливость, ибо мысль о смерти наиболее невыносима тогда, когда смерть приближается к натурам чисто плотским и эгоистическим. Порой они подпирали его с двух сторон, иной раз с неуместной услужливостью колотили по спине, а когда бедняга откидывался на спину, мертвенно-бледный и обессиленный злейшим приступом кашля, они со страхом вглядывались в его лицо, отыскивая признаки жизни. Нет. такого человека, который не обладал бы хотя бы одним достоинством: у клерка это было мужество, и он спешил успокоить их какой-нибудь шуткой, не всегда пристойного свойства.
- Я в порядке, братцы,- задыхаясь, выдавил он однажды ничто лучше частого кашля не укрепляет мышцы в глотке.
- Ну вы и молодчага! - воскликнул капитан.
- Да уж, храбрости мне не занимать,- продолжал мученик прерывистым голосом.- Только чертовски обидно, что на меня одного свалилась такая напасть, и я же еще должен отдуваться и развлекать честную публику. По-моему, кому-то из вас двоих не грех взбодриться. Рассказали бы мне чего-нибудь.
- Беда та, что нечего нам рассказать, сынок,- отвечал капитан.
- Если хотите, я расскажу, о чем сейчас думал,- проговорил Геррик.
- Рассказывайте что угодно,- сказал клерк.- Мне бы только не забыть, что я еще не помер.
Геррик, лежа лицом вниз, начал свою притчу так медленно и еле слышно, как человек, который не знает, что скажет дальше, и хочет оттянуть время.
- Хорошо. Вот о чем я думал,- начал он.- Я думал, что лежу я как-то ночью на берегу Папеэте, кругом сплошная луна да резкий ветер и кашель, а мне холодно и голодно, и я совсем упал духом, и мне лет девяносто, и двести двадцать из них я провел, лежа на берегу Папеэте. И мне захотелось иметь кольцо, которое надо потереть, или волшебницу крестную или же знать, как вызвать дьявола. И я старался вспомнить, как это делается. Я знал, что надо сделать круг из черепов, я видел это в 'Волшебном стрелке', и надо снять сюртук и засучить рукава - так делал Формес в роли Каспара, и по его виду сразу можно было определить, что он изучил это дело досконально. И еще надо из чего-то состряпать дым и мерзкий запах - сигара, пожалуй, подошла бы,- и при этом надо прочитать 'Отче наш' от конца к началу. Ну, тут я задумался, смогу ли я это сделать, как-никак в некотором роде это немалый подвиг. Меня охватило сомнение: помню ли я 'Отче наш' в настоящем-то порядке? И решил, что помню. И вот, не успел я добраться до слов 'ибо твое есть царствие небесное', как увидел человека с ковриком под мышкой. Он брел вдоль берега со стороны города. Это был довольно безобразный старикашка, он хромал и ковылял и не переставая кашлял. Сперва мне его наружность пришлась не по вкусу, но потом стало жаль старикана - уж очень он сильно кашлял. Я вспомнил, что у нас еще оставалась микстура от кашля, которую американский консул дал капитану для Хэя. Правда, Хэю она ни на грош не помогла, но я подумал, что вдруг она поможет старику, и встал. 'Йорана!' - говорю я. 'Иорана!' - отвечает он. {
'Послушайте,- говорю я,- у меня тут в пузырьке преотличное лекарство, оно вылечит ваш кашель, понятно? Идите сюда, я вам отолью лекарства в мою ладонь, а то все наше столовое серебро находится в банке'. Старикашка направился ко мне. И чем ближе он подходил, тем меньше он мне нравился. Но что делать, я уже подозвал его...
- Что это за чушь несусветная?- прервал его клерк.- Прямо белиберда какая-то из книжонок.
- Это сказка, я любил рассказывать дома сказки ребятишкам,ответил Геррик.- Если вам неинтересно, я перестану.
- Да нет, валяйте дальше!-раздраженно возразил больной.Лучше уж это, чем ничего.
- Хорошо,- продолжал Геррик.- Только я дал ему микстуры, как он вдруг выпрямился и весь изменился, и я увидел, что вовсе он не таитянин, а араб с длинной бородой. 'Услуга за услугу,- говорит он.- Я волшебник из 'Арабских ночей', а этот коврик у меня под мышкой принадлежит Магомету Бен такому-то. Прикажи - и сможешь отправиться на нем в путешествие'.-'Не хотите ли вы сказать, что это ковер- самолет?'-воскликнул я. 'А то нет!'ответил он. 'Я вижу, вы побывали в Америке с тех пор, как я в последний раз читал 'Арабские ночи',- сказал я с некоторым сомнением. 'Еще бы,- сказал он.- Везде побывал. Не сидеть же сиднем с этаким ковром в загородном доме на две семьи'. Что ж, мне это показалось разумным. 'Ладно,- сказал я,- значит, вы утверждаете, что я могу сесть на ковер и отправиться прямиком в Англию, в Лондон?' Я сказал 'в Англию, в Лондон', капитан, потому что он, видно, давно уже обретался в