принимать солнечные ванны голыми — морщинистыми и пристыженными. Лондонские птицы щебетали, скрипели и каркали, и невозможно было понять, чего же больше в этих звуках — то ли жалости, то ли пренебрежения. Солнце творило то же, чем оно занималось круглосуточно и без устали вот уже пятнадцать миллиардов лет, то есть жгло. Почему люди перестали обожествлять солнце? Ведь солнце располагает для этого неисчислимо многим: оно создало жизнь, оно безгранично таинственно, оно столь могущественно, что никто на земле не смеет глядеть в его сторону. Люди, однако, предпочли поклоняться существу, сходному с человеком, антропоморфному. Они поклонялись и поклоняются неразборчиво: кому угодно. Взять индийского фанатика здорового тела и духа. Или эфиопского серийного убийцу. Или американского ангела девятнадцатого века, по имени Морони[41]. Или католического Бога самого Гая — НиктОтца… В каких-то ракурсах он даже забавен — этот темный пушок над ее верхней губой… Солнце всегда было объектом удаленным: астрономическим. Но сейчас кажется, что ходит оно никак не выше Эвереста. И в том, чтобы бывать на воздухе, то есть бывать под ним, нет ничего хорошего. Нет, в самом деле. Оно, даровавшее всю жизнь, теперь отбирает ее, — солнце, ставшее душегубом, канцерогенное солнце… Это обман зрения, или же у нее между бедер и впрямь имеется некое пространство, этакий скругленный треугольничек, где свободно проходит воздух, там, у самого верха, в месте соединения?
Гай шел дальше, вниз по Элджин-авеню. Чувствовал он себя счастливым — возможно, благодаря погоде (и если бы это солнце изобразили в детской книжке, оно бы, конечно, улыбалось); счастливые предвкушения, счастливые воспоминания смешивались в волнующем смущении счастья. Ему вспоминалось, что он почувствовал однажды утром, больше года тому назад. Да, он только что взял на руки Мармадюка, чтобы тот отрыгнул; собственно, ребенка вырвало ему на плечо (приемщик в химчистке подходит и в сомнении скребет ногтем вельвет; ты говоришь: «Ребенка стошнило»; и все улыбаются, у всех прощающие улыбки, все всё понимают). Я сидел на кровати с ребенком, пока она переодевалась или мылась за дверью напротив. Внезапно почувствовал холод — его рвота холодила мне плечо, и там же покоилась его голова с приглаженными, слипшимися, лоснящимися волосами, как будто только-только из матки; она казалась биосферой, обитаемым миром. Или даже небесным телом. Я чувствовал жар, живое тепло, исходящее от его головы, и подумал (ох уж эти мои присказки и вся их постыдная посредственность — но я ведь так ощущал, я имел в виду именно это), что вот, теперь у меня есть… у меня есть маленькое солнышко.
И — господи! Осторожнее! Вот она, Портобелло-роуд, огромная канава, где все истерто, изношено, обшарпано, где полным-полно крыс. Гай так и чувствовал, как эта улица набрасывается на него, пытаясь понять, чем он располагает и чем у него можно поживиться. У ворот ночлежки Армии Спасения в ожидании тарелки супа или чего угодно, что будет им предложено, выстроилась очередь бродяг, угрюмые отряды бедняков — как старослужащих, так и новобранцев. Отряды задавленных людей (если только еще не раздавленных). Гаю, с его ростом, с сияющими чистотой волосами и зубами, больно было проходить мимо этих человеческих развалин, мимо их царапающих душу взглядов. Он видел только долгую вереницу нелепой обувки, разинутой, точно лошадиные пасти, полные лошадиных же зубов… Когда-то давно вход в «Черный Крест» был для него входом в мир страха. Теперь же все поменялось местами, и страх оставался позади, у него за спиной, а черная дверь в паб была скорее выходом, чем входом.
В полдвенадцатого наступила минута, которой все ждали: Кит Талант, о чьем приближении возвестили его собака, струя сигаретного дыма и раскатистый залп кашля, был так любезен, что переступил через порог «Черного Креста». Положение Кита в пабе, всегда бывшее очень крепким, теперь, после событий вчерашнего вечера, конечно, неизмеримо упрочилось. Увлеченный говор, доносившийся отовсюду, постепенно сросся в единый гул, раздались негромкие рукоплескания, постепенно же сменившиеся громкими разрозненными возгласами пьянящего торжества. Бармен Понго, всегда выражавшийся с чеканной краткостью, был, пожалуй, самым красноречивым, когда, приготовив Киту его пинту, по-ораторски распростер пухлую белую руку и попросту возгласил:
— Дартс!
— Да-да, привет, парни, — говорил Кит, у которого было дикое похмелье.
— Ну, брат, ты его и уделал, — сказал Телониус. — Так уделал…
Кит прополоскал рот лагером[42] и хриплым голосом сказал:
— Короче, лажанулся он от и до, так же? Не в обиду, брат, но вот выдержка, самообладание у черного… это всегда должно быть под вопросом. В первом заходе второго сета я же здорово отставал, да? А этот думает, что он на коне… и трижды выбивает по шестнадцать на двойном, да? Ну, когда он так обгадился, я понял: все, ребята, победа лежит на блюдечке, остается ее только взять. В третьем заходе второго сета — а он же самый важный, так или нет? — я побил его шестидесятки, а потом — забойные сто пятьдесят три. Двадцать на тройном, девятнадцать на тройном и восемнадцать на двойном! Блистательно, да же? Просто-таки образцово. Это, наверно, было — как ее? — кульминацией всего вечера. Идеальная концовка — как с такой поспоришь? Да никак: против лома нет приема. Ни в коем разе.
— А жесткое все-таки это было испытание, — сказал Телониус, осторожно подбирая слова, — для твоего спортивного характера.
Богдан сказал:
— Ты был на уровне — э-э — атмосферы крупного матча.
— Игрока послабее выбор места встречи, пожалуй, озадачил бы, — сказал Дин. — А ты не спасовал…
— Ты разделался…
— С вызовом этого…
— Левши из Брикстона, — закончил Телониус со вздохом.
Кит повернулся к Гаю Клинчу — тот, облокотившись на пинбольный стол, взирал на всех со скромной улыбкой.
— А ты, — сказал Кит, подходя к нему. — А ты, — повторил он, тыча пальцем. — Ты держался просто великолепно. Прошлым вечером — просто великолепно. Да, старики, он держался выше всяких похвал.
Гай с заметной благодарностью взглянул Киту в глаза — которые сегодня (по его мысли) были совершенно необычны. В глазах Кита виднелось сонмище прозрачных мутных пятнышек и лопнувших жилок, а также вертикальный мениск не пролитых слез; но самым странным в них было их расположение. Казалось, омертвевшие зрачки пытались увеличить расстояние между глазными впадинами — и глаза в итоге оказались практически на висках. Бог ты мой, думал Гай, да ведь Кит же похож на кита. На кита- убийцу? Нет. На благодушного кряхтящего любителя погреться на солнышке. На голубого кита. На спермацетового. Да, плюс эта невероятная бледность… Гай потягивал из своего бокала, выслушивая всяческие похвалы от Кита, Норвиса, Дина, Пэта и Лэнса. Изучал их лица, пытаясь найти признаки иронии. Но не обнаруживал в них ничего, кроме всецелого одобрения и приветливости.
— В жизни бы не подумал, — говорил Кит, — да, в жизни бы не подумал, что ты окажешься таким молодчагой.
Да в конце концов, что он сделал особенного? После свидания с Николь Гай вернулся домой, где имел удовольствие поить чаем Мармадюка. Хоуп в это время играла в теннис с Динком Хеклером. Затем он долгое время провел в душевой (порой бывает трудно промыть волосы от всего этого заварного крема да патоки), переоделся и — было около семи — вошел в «Черный Крест». И тут же окунулся в горячечную атмосферу дротиков. Флаги, транспаранты и шляпы были украшены надписями «КИТ»; беспрерывно раздавались возгласы: «Кит, Кит, Кит! Дартс, дартс, дартс!», да и сам Кит, хорошенько заряженный, то и дело натужно и хрипло вопил: «Дартс! Дартс! Дартс!» Снаружи два фургона мучительно скрежетали на холостых оборотах. Все они в них и погрузились — естественно, за исключением Кита, который вверил себя альтернативному транспорту. «Его я доставлю вон на
— Они явно собирались учинить чего-нибудь на входе, — сказал Дин.
— Серьезно? — удивился Гай: он не заметил ничего неподобающего, кроме толкотни, подтрунивания — и ощущения близости огромной массы обнаженной черной мускулатуры, сильнейшего жара, от нее исходящего. — С чего ты взял?
— Они поранили Збига Первого, — сказал Збиг Второй.