— Прочти его вслух. Вот, возьми мою книгу. Сядь ближе.
— Сияй, — сказал Кит, — сияй, звезда! — Он дернулся, огорошенный, видимо, восклицательным знаком. — И я… над небосклоном…
— Пребуду, — прошептала Николь.
— Несгибаемым…
— Как…
— Ты, — Кит утер лоб, от натуги покрывшийся испариной. — Пребуду, пребуду несгибаемым, как ты. — Он кашлянул: единожды гавкнула собака, укрывшаяся где-то у него внутри. — Прошу прощенья. Пребуду несгибаемым, как ты…
— Ты, кажется, читаешь всего по слову за раз. Как будто ловишь их языком. Когда ты научился читать?
Раскрытый рот Кита сделался квадратным.
— Ну, мелким был, — сказал он.
— Давай дальше.
— Пус… пустын…
— Пустынником. Отшельником. Затворником.
— Пустынником смиренным и бессонным…
— А «смиренным», Кит, здесь означает «преданным».
— Мир созерцая с горней высоты…
— Обремененный замыслом суровым — / Земные чистотой омыть брега, — сказала Николь; читая, она распахнула свою юбку до самой талии (и Кит увидел прозрачные чулки, приковывающую взгляд смуглую плоть и белый шелковый треугольник, похожий на нос корабля):
…Ну, Кит?
— Да?
— Итак, что это значит? Можешь подумать, я тебя не тороплю.
Кит еще раз прочел стихотворение. Середину его лба избороздили два вертикальных червя сосредоточенности. Буквы на странице казались не подлежащими толкованию — они были так же переполнены некоей безмолвной сущностью, как те мушки, что витали у него в глазах. Кит продирался через кошмар отсутствующих связей, внезапных исчезновений, ужасающих пустот. Он прикинул, приходилось ли ему раньше так сильно страдать. Тремя или четырьмя минутами позже, когда Кит уже думал, что вот-вот потеряет сознание, он почувствовал, что слова пробиваются на поверхность и готовы сойти с языка.
— Там эта звезда, — начал Кит.
— Да?
— И, — заключил Кит, — он с этой пташкой.
— Что ж, это примерно то, что охватывает сонет. Но что поэт пытается сказать?
И Кит мог бы положить всему этому конец, прямо там и тогда. Но в это время Николь перевернула страницу и глазам Кита предстала закладка с надписью на ней — с надписью, сделанной ее крупным, разборчивым, женственным почерком.
— Ладно, я, может, не очень-то образован, — прочитал Кит почти без затруднений. Фраза прозвучала с запинками, честно. Хорошо прозвучала. — Но мне кажется, что это, типа, не стыкуется со здравым смыслом — спрашивать, что «поэт пытается сказать». Стихотворение — это ж не шифровка, в которой скрыто что-то такое простое и понятное. Само
— Браво, Кит!
— Влюбленный смотрит на звезду как на образ… этого… постоянства. Что Кит — что Китс выражает здесь, так это стремление оказаться вне времени. Типа, приостановиться вместе со своей заветной любовью. Но, по-моему, само движение — э-э — стихотворения немного мешает такому прочтению. Звезда отождествляется с чистотой. Чистые воды. Свежевыпавший снег. Но влюбленный должен быть смелым. Он должен спуститься с небес и войти — э-э — в поток времени.
— Совершенно верно, Кит. Влюбленный знает, что не в состоянии избежать человеческой сферы со всеми ее восторгами и опасностями. «Тягуче умереть»: для романтиков, Кит, смерть и оргазм равноценны.
— Да, точно, одно и то же.
— Первые восемь строк действительно очень красивы, но я никак не могу отделаться от чувства, что секстина — ужасная чепуха. Что теперь? Оды? Думаю, нет. Давай снова рассмотрим «Ламию». Это ведь одна из твоих любимых вещей, а, Кит?
Она положила книгу себе на колени; она говорила и читала; она переворачивала страницы длинными своими пальцами, которые затем скользили по ее обнаженным бедрам, как бы небрежно на них указывая или же их лаская.
— Возлюбленная демона, а может, / Сам демон… Правдивы сновиденья Бога… В школе Купидона… Тончайшие флюиды источая… Таинственная патока сочится… Боже мой! Все это таяние, томление, обморочность, тягучее умирание! Дворец пурпурный сладкого греха.
Среди страниц попалась еще одна закладка, и она ободрительно ему улыбнулась.
— По-моему, Китс, — сказал Кит с большей уверенностью, — как бы он ни прославлял вещественную сторону жизни, все-таки довольно робок и — э-э — нерешителен, что ли, даже в этом своем укромном зачарованном лесу.
— И к тому же трусоват. Называет свою подругу скрытой змеей.
— Вот именно, — сымпровизировал Кит.
Некоторое время Николь рассказывала о жизни Китса, о пренебрежении современников, о ранней смерти; о посмертном двухтомнике «Жизнь, письма и литературное наследие Джона Китса». Киту все больше нравились его весомые замечания, голос его делался все внушительнее, все бархатистее, проникаясь неожиданной властью так думать, так чувствовать, так говорить — воображаемой властью, конечно. Он даже начал делать повелительные жесты и скрести висок тем, что оставалось от ногтя на его правом мизинце.
— Все заканчивается в Риме, в 1820 году.
В 1820 году! — подумал Кит.
— Ему было двадцать шесть лет.
13 на двойном, подумал Кит. Нет, не изящно. Лучше сначала 10, а потом 8 на двойном.
— Сын простого конюха, он умер в горчайшей безвестности. «Здесь тот лежит, чье имя только в водах, / В текучих водах запечатлено», — он хотел, чтобы именно эти строки выбили на его гробнице.
— Удручает мысль о том, — хрипло проговорил Кит, — что Китс никогда не узнает, как продолжал он жить в сердцах многих почитателей. Почитателей со столь разных жизненных дорог. Вот у Гая, например, — продолжал он, внезапно сильно нахмурившись, — безусловно есть что-то, что-то от поэтического духа. И я это уважаю. Но вот и я, необразованный парень, тоже нахожу, что моя жизнь обогащена… — На закладке значилось просто: «Джоном Китсом». Но на этой стадии Кит уже чувствовал, что мог бы выдать что-нибудь и получше. — Обогащена, — сказал он, — отважным… э-э… талантливым