без малейшей бреши. Все ее тело, казалось, замыкалось или сжималось, стоило его руке оказаться в силовом поле ее грудей — или бедер — или умопомрачительного живота. Тщательно вышколенный ее чувствительностью (и двумя мощными ударами, которые ему недавно пришлось испытать), Гай сделался едва ли не таким же сторожким и девственно вспыльчивым, как сама Николь. Для них обоих было облегчением проводить время не у нее в квартире, а где-нибудь еще, там, где не могло произойти ничего такого. Порою в дневное время они отправлялись в какие-нибудь уединенные музеи или серьезные кинотеатры. Ходили на прогулки, не упуская ни единого погожего дня: Гай обожал как следует пройтись пешком, а Николь заявила, что и ей это по нраву. Чем дальше из города, тем лучше; Гай топтал землю огромными мокрыми башмаками, а Николь — темно-зелеными сапогами до колен, в которые были заправлены ее украшенные заплатками джинсы; они сплетались пальцами и так и шли, размахивая сомкнутыми руками. Чуть севернее Барнета они обнаружили лес, от которого оба пришли в полный восторг. Приглушенный шелест, та трепетность, с какой деревья сберегают влагу… Конечно, случались там разные шутки и проделки. Она, бывало, собьет с него шляпу в лужу, а потом убежит и спрячется. Гаю приходилось стремглав за нею носиться. Однажды она прутиком вывела на слизистой грязи пересохшего ручья: «Я тебя люблю». Немало восхитительных поцелуев имели место под ветвями звенящих деревьев. Среди ветвей шевелились и сыро хлопали крыльями птицы, а вот животных они не видели, нигде не видели маленьких лесных тварей, ни даже белки или кролика — только оленьи рога света, отбрасываемого низким солнцем. Николь говорила, что эти мгновения, проведенные вне города с его ощущением надвигающейся катастрофы, были для нее самыми драгоценными.
Когда они возвращались в ее квартиру, Николь готовила чай и подавала его на подносе, обычно с бисквитами. И какое-то время они осторожно миловались на диване в гостиной. Однако когда Гаю пора было уходить и их поцелуи на лестничной площадке становились прощальными, они тоже менялись, делаясь необузданными, и тогда она уже с явным желанием извивалась в его объятиях. Она, будучи гораздо меньше ростом, к тому же давно уже без каблуков, казалось, взбиралась по его телу, впиваясь то в одну, то в другую точку. Теперь, уходя от нее, он уносил на своей груди смазанные отпечатки ее грудей, а в живот его были вдавлены все ее кульверты и контуры. И дальше, ниже, каждый мускул помнил наклон и изогнутость ее мучительной сердцевины. А скоро она станет смелее, говорила она. «Скоро я стану смелее», — громом отдавался ее шепот в его гудящем ухе.
И все же Гай считал, что ему здорово повезло, если удавалось войти к ней и выйти обратно без того, чтобы наткнуться на Кита. Когда Гай тяжело ковылял вниз по лестнице — согнутый, задыхающийся, окутанный электричеством, — вверх по лестнице тяжело ковылял Кит. Или же, когда Гай нажимал на звонок у подъезда, не кто иной, как Кит распахивал перед ним парадную дверь, выглядя при этом лощеным, ублаготворенным, надутым как индюк. Что-то вроде этого случалось почти всегда. А однажды это случилось дважды: на пути туда и на пути оттуда — как будто Кит лишь на краткое время любезно освобождал высокий пост, по праву принадлежавший ему. С его стороны были и другие визиты, Гай знал это. Иной раз, когда он проходил мимо, или просто оказывался где-то поодаль, или ему больше нечем было заняться (потрясающе вместительный промежуток времени), Гай слонялся по ее тупиковой улочке. Однажды он видел, как Кит вытащил из багажника тяжелого «кавалера» ученическую сумку и мешок с инструментами, после чего, флегматично ими помахивая, направился к дому. В другой раз — и это вышло более или менее случайно — «фольксваген» Гая вынужден был ненадолго притормозить в непосредственной близости от судьбоносного перекрестка; причиной задержки был Кит, который с некоторым риском для себя и других выезжал задним ходом на главную дорогу; через несколько минут Кит проехал мимо, говорливо склабясь в свой новый мобильник.
По утрам, в самые ранние часы, Гай обыкновенно лежал рядом с фигурой спящей супруги (все чувства к которой были у него теперь так перекошены из-за тяжести того, о чем она не знала) и неотрывно видел перед собой отвратительные
И век, который так близок к своему окончанию. Дело в том, беда в том, что черта, к которой он приближался, была… Нет. Гай никогда не смел об этом подумать. Отпущенная на волю, мысль его пошла бы вот по какому пути. Можно было представить себе Николь, женщину вроде Николь, женщину в ее положении, женщину, на этом же самом месте, ведущую такую же затворническую жизнь, на исходе девятнадцатого века — или на исходе восемнадцатого — или любого другого века, обозначенного любым другим числом. Но не на исходе двадцатого века, который непременно оставлял свою отметину на каждом. Не на исходе двадцатого века. В эти дни нельзя было выглядеть так, как выглядела она.
— Что же тогда ты делаешь с Гаем? — спросил Кит.
— А что, по-твоему, я делаю? — усмехнулась Николь. — Динамлю, конечно!
Кит медленно покивал, глядя на нее с неподдельной приязнью. Потом потянулся.
— Да-а, — сказал он. — Ты знаешь… он ведь ходил в университет. Здорово. Только вот ни черта не знает, мать-перемать.
— Парадокс, Кит, правда же?
— Ни черта.
— Меж тем как ты, Кит, обучаешься в университете жизни?..
— Да уж, набил себе шишек. Смекалка, обретенная на улице, не иначе. Или нет, вот так: он, типа, с самого рождения обладает и богатством, и привилегиями, — сказал Кит, поднимая палец и шевеля им. — Но он для этого и пальцем не пошевелил. Мне — лично мне это кажется, типа, невероятным. Половину времени он, наверно, думает, что он, это…
— Кит, можно, я возражу? Счастье не более относительно, чем страдание. Никто не испытывает благодарности за то, что его жизнь не хуже, чем есть. Боли, Кит, всегда достаточно. И богатый ребенок орет ничуть не тише, чем бедный.
— Это точно.
Кит, в брюках и куртке, возлежал на прелестной постели Николь — распростертый, полностью расслабленный. Пухлые его ноги, обтянутые коричневыми носками, казалось, легонько подрагивали. Рядом с ним стоял серебряный поднос: чашки с осадком дьявольски крепкого эспрессо, блюдце, сплошь отороченное окурками. Николь, как и всегда, сделала талантливый выбор: на ней был угольно-черный деловой костюм и белая шелковая блузка, застегнутая старинной брошью у самого горла, с подчеркнутой официальностью. Ее овальные ногти были покрыты лаком; браслет на замочке двигался и застывал на руке с нежной отчетливостью. Она сидела на стуле с прямой спинкой, выказывая простую и ненавязчивую властность. Она была корпоративной собственницей, а он — вещественной собственностью: завтрак силовых отношений.
— Теперь оставлю тебя ненадолго, — сказала она, вставая и сверху книзу оглаживая свой костюм. — Утром я приготовила для тебя довольно-таки занимательный кусочек. — Она вручила ему пульт и нагнулась, чтобы взять поднос. — Никогда не догадаешься, что выделывают эти начальственные дамочки у себя в офисах. В жаркий день, например. После того, как увидят какого-нибудь привлекательного мойщика окон, занятого своей грубой работенкой. Да, Кит, — ты в эти дни не особо болтал? Был осторожен?
— Чтоб я сдох!
— Да, да. Но ты не особо болтал? Собственно, это не очень-то и важно. Гаю, конечно, не говори ни слова. А в остальном — веди себя естественно, как привык. Так и так, он просто подумает, что ты врешь.